С болью в сердце слушал я эти рассуждения Реденса, убивающие последнюю теплящуюся у меня надежду на то, что Сталин до конца не знает того, что делается в органах НКВД. И, несмотря на то, что я знал об осведомленности Реденса во всех этих делах, вопреки здравому смыслу я все же и верил и не верил ему.
— Меня не столько удивляют аресты, — сказал я, — сколько признания бывших преданнейших старых большевиков в самых страшных преступлениях против партии. Ведь многие из этих старых революционеров в царской России не жалели своей жизни и шли на верную смерть во имя нашей правды, не сказав ни слова. Почему же они теперь не выносят избиений и признаются в не совершенных ими преступлениях? Или, может быть, я не прав и они действительно совершали эти преступления?
— Чудак ты! — ответил Реденс. — В том-то и секрет, что до революции все мы боролись против царского самодержавия, а сейчас начать борьбу с Ежовым и выше стоящими людьми — это значит нанести удар в спину партии.
И все-таки я тогда еще никак не мог осмыслить всего этого. Не мог понять, какая сила заставляет старых, закаленных в царских тюрьмах и в подполье большевиков признаваться на открытых процессах (или на следствии) в несовершенных преступлениях.
(Много позднее я узнал на своем горьком опыте и из рассказов ряда товарищей по заключению, что не последнюю роль в тогдашнем «следствии» играло лживое заверение следователей в том, что, подписывая клевету на себя и своих сослуживцев и товарищей, арестованный, мол, «помогает» партии. И хотя-де сам он не виноват, но поскольку попал в организацию, где орудовали «враги народа» и террористы, то в интересах партии и лично товарища Сталина должен подписать ложные показания, чтобы помочь стране избавиться от «врагов, мешающих строительству социализма и коммунизма», и, главное, избавить себя от пыток, поскольку, мол, все уже предрешено и остальные сослуживцы, находящиеся под следствием, свои показания о вражеской деятельности уже подписали.
Впоследствии мне приходилось встречать нескольких коммунистов, которые, поддавшись на эту «удочку», подписывали заведомо клеветнические показания на себя. Конечно, не исключено, что немаловажную, если не основную роль тут играло желание избежать избиения и пыток, но тем не менее лично я уверен, что в отдельных случаях, когда следствие вели опытные работники, обладающие даром убеждения, этот метод мог иметь большое влияние. Но я никогда и нигде не читал ничего подобного в приказах и распоряжениях. Видимо, это было изобретение, передававшееся от одного следователя к другому устно, в порядке «повышения квалификации».)
В результате этого откровенного разговора с Реденсом тяжелый осадок остался на душе. Мое и без того подавленное состояние ухудшилось. После ареста Чангули и особенно Олега, а еще раньше — доктора Дунаева и моего земляка Клебанского мы с женой понимали, что теперь возможность моего ареста становилась все более вероятной.
Прошло недели две, и Реденс как-то вечером пригласил меня в кинотеатр на просмотр новой тогда картины «Волга-Волга». В середине сеанса в ложу вошел посыльный из ЦК и сообщил, что меня немедленно вызывают в ЦК партии Казахской ССР. Из-за переживаний последних дней всякий вызов вселял в меня тревогу. Я вопросительно посмотрел на Реденса, но он, видимо, зная, в чем дело, улыбнувшись, сказал:
— Иди, иди, не пожалеешь.
В ЦК меня приняли Скворцов и второй секретарь ЦК (к сожалению, фамилии не помню). Скворцов поздравил меня и сообщил, что ЦК рекомендует мою кандидатуру в депутаты Верховного Совета Казахской ССР от Петропавловского центрального избирательного округа.
— Уже получены телеграммы от ряда петропавловских организаций, которые по нашей рекомендации выдвигают вашу кандидатуру в депутаты в Верховный Совет. Они просят, чтобы вы подтвердили согласие, — передавая мне пачку телеграмм, сказал Скворцов.
Я стоял, оглушенный и ошеломленный свалившейся на меня неожиданной радостью. Я был уверен, что сам факт выдвижения моей кандидатуры в Верховный Совет и, следовательно, такого огромного доверия полностью снимает все мои опасения и тревоги насчет возможного ареста.