— Не корите меня глухотой к русской идее, — отвечал Адамович, — я не знаю другой родины, кроме России, другого языка, кроме русского, других проблем, кроме русских, другой боли, кроме русской боли…
Бледнолицый юноша стал оправдываться перед Гришей. Но разговор не налаживался, и о «консолидации» нечего было и думать. Все сидели грустные. Хозяйка дома, вдова думского деятеля, с пышной грудью в брюссельских кружевах, ходила среди людей с готовой искусственной улыбкой на лице. Она вдруг попросила:
— Юноши, почитайте. Порадуйте нас чем-нибудь культурненьким…
— Да, да, надо поверить в свои поэтические силы, — послышалось со всех сторон. — Пусть сперва выступит Домашнева.
Поднялась молодая девушка в коричневом гимназическом платье с белым непростиранным и мятым воротничком и кружевными отворотами на рукавах. Лицо ее было очень печальное, держалась она робко, читала тихо, опустив глаза. Словами нежными, неточными говорила об абсолютной невозможности постичь смысл бытия. Все идеалы человечества: гуманизм, братство, справедливость, свобода — оказались иллюзорными. Боги отвергнуты, старые кумиры поруганы, новых кумиров нет… Мир обессмыслен…
Трудно было себе представить, чтобы в этой робкой, тонкой, хрупкой девушке заключено было столько отравы и скорби.
Одни зааплодировали ей, другие зашикали.
— Затхлая соллогубовщина! — произнес насмешливо Кораллов. — Давайте-ка я теперь свое почитаю.
— Читал, довольно!
— Один раз разогнал аудиторию. Хватит, Кораллов, слушали: «Зеленью ляг, луг, выстели дно дням, радуга, дай дуг лет быстролетным коням…»
— Не мое это…
— Все вы одним миром мазаны. Одописцы…
— Даешь Кораллова! — закричали со всех сторон. — Кораллов, изложи платформу. Порази!
Кораллов с бокалом в руке, отхлебывая самогон, изложил программу своей школы: вводить «телеграфный язык», смело предаваться «беспроволочному воображению», считать Пушкина и Некрасова безнадежно устаревшими. Сенька не понял, чем им Пушкин с Некрасовым не угодили. Сосед-будетлянин, к которому обратился он за разъяснением, охотно, но коротко ответил:
— Безнадежная архаика. Стоптанные и валяющиеся на свалке калоши.
Когда Кораллов окончил речь, изругав заодно с Пушкиным всех классиков почти что площадными словами, будетляне неистово загоготали и заорали:
— Браво! Как свежо! Как оригинально! Как современно!
Но что тут было современного, Сенька так и не понял.
«Может быть, и впрямь я заскорузлая деревенщина. Поглядим — увидим».
Затем поднялась женщина, высокая, испитая. Кораллов отрекомендовал:
— Восходящая звезда имажинизма — Шеферянц.
Шеферянц бойко, четко, не переводя дыхания, тоже изложила свое эстетическое кредо. Она всех поедала глазами, провозглашая примат образа в поэзии над смыслом:
— Не слово-звук, как у будетлян, у Хлебникова, у Маяковского и Каменского, у Северянина, а слово-образ, метафора:
Козленочек — кудрявый месяц —
Гуляет в голубой траве.
— Чушь! — строго и безапелляционно прервал Кораллов. — Поэзия волостного рязанского писаря.
Не обращая на это никакого внимания, Шеферянц продолжала:
— Рождение образа — речи и языка из чрева образа, как выражается мой друг и учитель Мариенгоф, предначертано раз и навсегда. Поедание смысла образа — вот тот путь развития поэтического слова, как выразился мой другой друг Вадим Шершеневич. Он же первый и ввел этот принцип в поэтическую практику:
Черепками строк не выкачать
Выгребную яму моей души.
Теперь уже имажинисты встрепенулись и громко захлопали:
— Грандиозно! Неповторимо! Сверхгениально!
— Галантерейщики! Кондитеры! — захохотали будетляне. — Выпеките нам сладкое пирожное в стиле Есенина: «пахнет рыхлыми драченами».
Но Шеферянц еще яростнее стала нападать на будетлян:
— Вы — обыватели. Малодушные беликовы, эпатирующие буржуазию в салонах и боящиеся выходить на улицу. Ручные тигры! Бумажные медведи! Вы остановились на полдороге — липовые новаторы в искусстве. Настоящие новаторы — мы, имажинисты. Это мы довели свой принцип до конца и не остановились ради утверждения своей эстетики — образотворчества — перед употреблением нецензурных слов и выражений.
Похабную надпись заборную