Глава 10
«МЕНЯ РАСПУТИНЫМ НАЗВАЛИ…»
Первой книгой Николая, попавшей Есенину в руки, стал «Сосен перезвон», подаренный гражданской женой Анной Изрядновой. Эту книгу Сергей, что называется, «пропахал» от первой до последней строки, при этом отметив крестиками три стихотворения: «В златотканые дни сентября…», «На песню, на сказку рассудок молчит…», «Под вечер» («Я надену чёрную рубаху…»).
Можно без преувеличения сказать, что с этого «знакомства» в есенинской поэзии и совершается коренной перелом. Не сразу, постепенно он избавляется от «надсоновщины», возвращается памятью к родному Константинову и начинает писать стихи, которые потом войдут во все хрестоматии и которые он, составляя своё последнее собрание сочинений, будет датировать тремя-четырьмя годами ранее, чем они действительно написаны — дабы не оставить для читателя ни одного следа своего юношеского неуклюжего «ученичества».
Девятого марта 1915 года юный Есенин приезжает в Петроград и приходит на квартиру к Блоку. От Блока, отметившего «стихи свежие, чистые, голосистые, многословные», получает рекомендательное письмо к Городецкому.
Вот на квартире Городецкого и встретились лицом к лицу Николай Клюев и Сергей Есенин в марте 1915 года, встретились, не видя друг друга.
Встреча получилась безмолвной и мистической. Хозяин квартиры, очарованный «звонким, озорным голосом», открытостью, доверчивостью и талантом юного рязанского поэта, в самом начале знакомства с ним написал его портрет, который поместил на стене неподалёку от нарисованного им ранее портрета Клюева. И Николай, и Сергей произвели на Городецкого настолько неизгладимое впечатление, что он написал их портреты, разделённые тремя годами, ещё в тот период, когда каждый из них только-только входил в литературную жизнь. Восприятие личности каждого из поэтов — диаметрально противоположное. Светловолосый, с приветливо-ласковой улыбкой на нежно-розовом лице, с открытым взглядом Есенин, казалось, одаривал окружающих бесконечной доброй любовью. Это отмечали многие современники. Константин Ляндау вспоминал: «…мне показалось, как будто моё старопетербургское жильё внезапно наполнилось озарёнными солнцем колосьями и васильками. Светловолосый юноша с открытым взглядом добродушно улыбался, он был скромен, но ни в малейшей степени не скован…» Городецкий нарисовал его, правда, несколько иным, тогда как лик Клюева, изображённый им, сам же назвал «страшным».
В этом слове, произнесённом Городецким уже в середине 1920-х годов — ключ и к его молчанию о Клюеве после первых неуёмных восторгов, и к его «гуканью» на клюевские «Песни из Заонежья» и «Лесные были».
Они были ровесниками, однако к моменту появления Клюева в литературе Городецкий — всеми обласканный и захваленный, в том числе и Блоком, автор «Яри», а Клюев — начинающий «крестьянский» поэт, заслуживший признание и уважение того же Блока, но тот — чья слава ещё впереди. После «Сосен перезвона», «Братских песен», «Лесных былей» он принят в литературных кругах как самобытный, оригинальный, с огромным творческим потенциалом, интереснейший поэт, но во многом чуждый столичной интеллигенции и литературной богеме. В обществе он ведёт себя вполне пристойно, скромно, даже производит впечатление человека излишне тихого.
Чего же в конце концов «испугался» Городецкий? Наверное, того же, что и многие другие, поначалу восхитившиеся им, включая и Александра Блока, и Иону Брихничёва, не говоря уже о «поэтических цеховиках». Необычайная глубина и многомерность клюевского духовного мира.
Дело не только в закономерностях познавательного процесса. В психологии известна так называемая «готовность к восприятию»: если человек находится в состоянии готовности видеть чудовище, то он его и увидит — хотя бы перед его глазами возникла красавица.
Читатели и слушатели Клюева чаще всего готовы были к восприятию народного фольклора, но не имели знаний о глубинной народной культуре. Ощущая подсознательно клюевскую творческую мощь, невольно отвергали не понятое ими. Всё было хорошо и относительно «уютно», пока стихи Клюева воспринимались как своего рода «народное» переложение фольклорных мотивов с «примесью» уже прозвучавшего у «младосимволистов». Но дальнейшее развитие его творчества, новые стихи и «сказы» оказывались им не по зубам. Всё более усложнявшаяся поэтика, нараставшая густая образность свидетельствовали о разработке древнейших пластов, с невиданной силой и уверенностью вводимых в современную поэзию. Не ощутить эту могучую творческую стихию было невозможно — настолько она была отлична от слышанного и виденного ранее и, самое главное, — входила в явное противоречие с известными поэтическими канонами. Признанные корифеи литературного мира и те, кто стремился взлететь на литературный Олимп на формотворческом Пегасе,