«Клюев был человеком очень религиозным, но как страус, скрывающий свою голову и думающий, что он… не виден, — так и Клюев скрывал свою религиозность, уверенный, так же как и страус, что религиозность для всех, кроме него самого, тайна, не учитывая, что от писательской братии не скроешь никуда — ни своей головы, ни своей религиозности…
Наружно Клюев производил впечатление человека тихого. Скромного. Смиренного и бесхитростного — человека, редко опускавшегося на „грешную“ землю… человека „не от мира сего“… Святого… Блаженного… Какого-то „братца“… Или вообще „родственничка“ какой-нибудь секточки…
На самом же деле, несмотря на всю свою глубоко им затаённую религиозность, он был человеком очень земным, очень неглупым… И очень себе на уме…
Он твёрдо и крепко стоял на земле, и не только на своей Олонецкой…
Был человеком, который играл… И играл не только „на блаженстве“ своём, но и на… дураках, и был не только прекрасным поэтом, но ещё более прекрасным актёром, совершенно зря пропадавшим…»
Здесь многое увидено, но увидено так, что сразу вспоминается взрыв Мити Карамазова: «Ложь всё это! Снаружи — правда, внутри — ложь!» Другое дело, что писались эти воспоминания в 1930-е годы, когда на реальном человеке, которого она некогда знала, плотно, несколькими слоями наросли сплетни и злонамеренные легенды, с расчётом распространявшиеся… Видимо, многое изменилось за два десятилетия и в самой Гариной, и в её отношении к поэту, который некогда «тронут» был «добрым письмом» её мужа «и приветом обожаемой Нины Михайловны». Впрочем, таких людей, как Нина Гарина, Клюев раскусывал в одно мгновение — и далее уже общался с ними в чётко выбранном ракурсе и диапазоне. Он подарил ей свою фотографию с подписью «Народный поэт», что дало ей возможность лишь укрепиться в своей уверенности: «Играет… Талантливо играет…» При всём том ценил доброе к себе отношение. Что касается «твёрдого стояния на ногах» — то по-иному выжить было и нельзя. Что до «блаженности» — то и она была необходима в том литературном мире, в который он попал, прекрасно понимая: здесь нужно иметь как минимум по глазу на каждой стороне головы — при том, что окружающие должны думать, что у тебя и один-то прикрыт, а другой — еле видит.
Гарина со смущённым недоумением, смешанным с некоторым злорадством, повествовала о том, как Клюев рассказывал ей о чтении на званом вечере в одном аристократическом доме. После чтения стихов его и других гостей усадили за стол. Николай, большой любитель сладкого, своей чайной ложечкой зачерпнул варенья из хрустальной вазы. И в то же мгновение хозяйка дома подозвала лакея и велела вынести эту вазу вон.
Унижение было демонстративным, вызывающим. «Белая кость» дала понять «чёрной» — кто есть кто и где находится. Гарина не скрывала недоумения: как после этого можно было продолжать отзываться на подобные приглашения? Но Клюеву надо было на что-то жить, а ещё — помогать семье. Более или менее приличные деньги он мог заработать, читая стихи в подобных домах — гонорары за книги и публикации были не слишком велики. И ходил, и читал, и получал своё «жалованье» — и запоминал всё: и реакцию, и отношение. Не хуже недоумевающей Гариной понимал суть происходящего — и всё откладывал внутрь. Глубоко. На самую глубину.
«Быть в траве зелёным, а на камне серым» он научился ещё в юности. Жизнь заставила. Таковым и продолжал быть среди новых литературных «друзей». При том, что резкое отличие его от прочих «соратников» бросалось в глаза. Настойчивые похвалы Городецкого и демонстрируемая им близость «творческих устремлений» уже не могли не раздражать: очевидно ведь было — насколько расхваленный некогда Городецкий бледнее и ниже его во всех отношениях. С Ахматовой предполагаемого сердечного диалога также не получилось, на душевный контакт она не пошла. Гумилёв… Все его похвалы не могут заслонить ощутимого высокомерия, «учительства», с которым он держит себя в Цехе, он, призванный пасти поэтов «жезлом железным». Того и гляди — и этот очередную «вазу варенья» прикажет вынести. Остальные…
Один из «остальных», начинающий стихотворец Георгий Иванов полтора десятилетия спустя с упоением распишет своё общение с Клюевым, и этот клюевский портрет, представляющий собой мозаику из отдельных верных деталей, растворённых в потоке неуёмной фантазии мемуариста, станет в своём роде «хрестоматийным». Таким Клюева (которого Иванов обозвал «Николаем Васильевичем») и будут воспринимать в течение многих последующих десятилетий.