Избушка ветхая на выселке угрюмом
Тебя, изгнанницу святую, приютит,
И старый бор печально-строгим шумом
В глухую ночь невольно усыпит.
Но чуть рассвет затеплится над бором,
Прокрякает чирок в надводном тростнике, —
Болото мёртвое немереным простором
Тебе напомнит вновь о смерти и тоске.
А 15 июня Клюев пишет Леониду Семёнову; «Получил Ваше дорогое письмо, в котором Вы пишете, что одно моё стихотворение последнего присыла предложено „Русскому богатству“, а одно помещено в майской книжке „Трудового пути“. — За всё это я очень благодарю Вас… — Рассказ Ваш, про который Вы говорите — мне читать не приходилось. Читал только стихотворение „Проклятье“, но оно было вырезано из журнала и прислано мне в письме из Петрозаводска — по моей просьбе одним из моих товарищей. Стихотворение „Проклятье“ мне очень нравится: таким, как я, до этого далеко. Больше мне ничего Вашего читать не приходилось… Хотелось бы мне просить Вас прислать мне хотя ту книжку „Трудового пути“, в которой моё стихотворение, а в случае помещения в „Русское богатство“ — то и эту книжку. — Если и этого нельзя — то хоть что-либо из новых поэтов».
«Новых поэтов» Клюев читает жадно и придирчиво, постигая их систему образов и символов, вслушиваясь в музыку стиха… Близкого он находит себе немного, а его уничижение перед Семёновым, как перед поэтом, кажется несколько смешным даже на фоне тогдашних клюевских стихов, в отдельных строках которых уже ощущается мощь и твёрдость пера, Семёнову и не снившаяся.
В «Русском богатстве» стихи Клюева так и не появились. В письме упоминается, что Клюев послал Семёнову «8 писем — с 52 стихотворениями». Ни письма, ни стихи эти до сих пор не разысканы.
Кроме стихотворения «Проклятие» Семёнову принадлежит и одноимённый рассказ — сцены из жизни тюрьмы, описание тюремных нравов, живые и небесталанные портреты заключённых и стражников, подробное описание этапа и собственных переживаний во время оно. Скоро и Клюеву доведётся снова встретиться — не с этапом, а с тюрьмой. «Поди знай, — куда моя голова покатится…» — ведь писал, предчувствуя недоброе. И в письме Семёнову, спрашивая о том, какие стихи Николая тот отобрал для печати, уточнял строки стихотворения «Горниста смолк рожок… Угрюмые солдаты…», автоматически приписывая их к другому стихотворению «Рота за ротой проходят полки…», пронизанному тем же настроением. Настроением ужаса при одной мысли о необходимости идти на военную службу и брать в руки оружие. Всё — и материнское воспитание, и религиозные убеждения, и пример того же Александра Добролюбова, а самое главное — ненависть к существующему строю, к династии, которую защищал штык солдата, присягавшего на верность, — всё вынуждало его к отказу от службы.
Казарма дикая, подобная острогу,
Кровавою мечтой мне в душу залегла,
Ей молодость моя, как некоему богу,
Вечерней жертвою принесена была.
И часто в тишине полночи бездыханной
Мерещится мне въявь военных плацев гладь,
Глухой раскат шагов и рокот барабанный —
Губительный сигнал идти и убивать.
Но рядом клик другой, могучее сторицей,
Рассеивая сны, доносится из тьмы:
«Сто раз себя убей, но не живи убийцей,
Несчастное дитя казармы и тюрьмы!»
…Стихотворение «Казарма» проникнуто чувством религиозного самоотречения, а «вечерняя жертва» не может не напомнить о молитве в Гефсиманском саду и римских легионерах, пришедших по Его душу… Та же казарма в стихотворении «Горниста смолк рожок…» — уже предстаёт «как сундук, волшебствами заклятый», что «спит в бреду, но сон её опасен, как перед бурей тишь зловещая реки»… И поэт чувствует, что настанет день: «взовьётся в небеса сигнальная ракета, к восстанью позовёт условный барабан…». Эти штыки, «отточенные для мести», ещё скажут своё — в феврале, десять лет спустя.
Клюева призвали в армию в ноябре 1907 года, о чём вспоминал он впоследствии не единожды.
«Когда пришёл черёд в солдаты идти, везли меня в Питер, почитай 400 вёр<ст>, от партии рекрутской особо, под строжайшим конвоем…
В Сен-Михеле, городок такой есть в Финляндии, сдали меня в пехотную роту. Сам же про себя я порешил не быть солдатом, не учиться убийству, как Христос велел и как мама мне завещала. Стал я отказываться от пищи, не одевался и не раздевался сам, силой меня взводные одевали; не брал я и винтовки в руки. На брань же и побои под микитку, взглезь по мордасам, по поджилкам прикладом, молчал. Только ночью плакал на голых досках нар, так как постель у меня в наказание была отобрана. Сидел я в Сен-Михеле в военной тюрьме, в бывших шведских магазеях петровских времён. Люто вспоминать про эту мёрзлую каменную дыру, где вошь неусыпающая и дух гробный…