Пречистый воск потайных сот,
Ковёр, сказаньями расшитый,
Где вьюги, сирины, ракиты, —
Как перл на дне, увидел я
Впервые русского царя.
…Когда в 1982 году я сидел в мастерской у живописца Анатолия Яра-Кравченко и расспрашивал его о Клюеве, маститый художник, автор портретов членов политбюро ЦК КПСС, украшавших в праздничные дни фронтоны московских зданий, пряча таинственную улыбку, взял дерматиновую папку и открыл её с тихими словами: «Я Вам сейчас прочту». Он начал читать вслух именно эти строки из поэмы, считавшейся навсегда утраченной, и я, приросший к стулу, только и смог выдавить из себя: «Можно, я помогу Вам разобрать Ваш архив?» Анатолий Никифорович усмехнулся и, закрыв папку, произнес: «Потом как-нибудь, потом…» Это «потом», естественно, так и не наступило, а целиком всю поэму, извлечённую из архива Комитета государственной безопасности, Россия прочла уже в роковые осенние дни 1991 года на журнальных страницах.
* * *
Слишком хорошо отпечатался клюевский «Ленин» в сознании Маяковского, который потом рвал рубаху на груди: «Если б был он царствен и божествен, я б от ярости себя не поберёг…» С Маяковским Клюев встречался ещё до революции. Как-то раз в доме Фёдора Шаляпина, обожавшего клюевские стихи, они сидели за хозяйским столом. Маяковский отчаянно пытался перетянуть одеяло на себя, «я… я… я…» не сходило с его губ. Клюев молчал, смотрел исподлобья, а потом тихонько, напевно произнёс: «Идё-ёт железо на русскую берёзку»… Можно себе только представить, с каким чувством ужаса и отчаяния за погибающую человеческую душу читал Клюев маяковское «Несколько слов обо мне самом», где «полночь промокшими пальцами щупала меня и забитый забор, и с каплями ливня на лысине купола скакал сумасшедший собор»… Эту сцену орального секса в тени собора, от которой «Христос из иконы бежал, хитона обветренный край целовала, плача, слякоть», и где, воззрившись на пустой киот, поэт в тупом отчаянии молит: «Время! Хоть ты, хромой богомаз, лик намалюй мой в божницу уродца века…» — Клюев хорошо запомнил и в вихре революционного погрома воскрешал своим словом древнюю архаику, как надёжную оборону против железа, которое, как он ясно видел, продолжает идти «на русскую берёзку» с удесятерённой силой. Отсюда и жалостливо-покровительственная интонация в ответе Маяковскому на его громовые «р-р-революционные» вопли — в стихотворении 1919 года.
Маяковскому грезится гудок над Зимним,
А мне — журавиный перелёт и кот на лежанке.
Брат мой несчастный, будь гостеприимным:
За окном лесные сумерки, совиные зарянки!
Тебе ненавистна моя рубаха,
Распутинские сапоги с набором, —
В них жаворонки и грусть монаха
О белых птицах над морским простором.
…………………………………………
Простой, как мычание, и облаком в штанах казинетовых
Не станет Россия — так вещает Изба.
От мереж осетровых и кетовых —
Всплески рифм и стихов ворожба.
Обострённое чувство, что из революции — его, клюевской революции — изымается то жизнетворческое, самое главное, ради чего он, народный радетель и заступник, «посвящённый от народа», исторгал из своей лиры «музыку революции» с её нотами злобы, ненависти, ликования, проклятий, радости, победного клика, стона убиваемых, — всё более рождало в нём неприятие происходящего — и писались открытые инвективы «железному времени», где он не стеснялся уже и отрицания своих собственных первоначальных революционных выкриков.
Не хочу Коммуны без лежанки,
Без хрустальной песенки углей!
В стихотворной тягостной вязанке
Думный хворост буреломных дней.
Не свалить и в «Красную газету»
Слов щепу, опилки запятых.
Ненавистен мудрому поэту
Подворотный тявкающий стих.
…Эта «лежанка» долго ещё будет вспоминаться Клюеву как при жизни, так и после его гибели. Над ней будут злорадно хохотать молодые неоперившиеся дикари-стихотворцы из Пролеткульта, в обществе которых окажется Николай в эту трагическую осень в Петрограде, в редакции журнала «Грядущее», где он по соседству с «железными» пролеткультовскими мальчиками будет печатать свои «берёзовые» стихи.