Всё это многоголосье парадоксально сливается со «Словом о погибели Русской земли» Ремизова, которое Иванов-Разумник в статье «Две России», помещённой после ремизовского «Слова» во вторых «Скифах», противопоставил стихам Клюева и Есенина — анафематствование революции противопоставлял приятию… Он тогда не знал о стихах Клюева, написанных той же осенью, ещё до октября, 1917 года — на рубеже эпох.
На божнице табаку осьмина
И раскосый вылущенный Спас,
Не поёт кудесница-лучина
Про мужицкий сладостный Шираз.
Древо песни бурею разбито, —
Не Триодь, а Каутский в углу.
За окном расхлябанное сито
Сеет копоть, изморозь и мглу.
С «беседной избой» произошло что-то страшное. «Уму — республика, а сердцу — матерь-Русь…» Но вот вторглась в избу «республика» — и воздух в ней стал другой, вся жизнь поменялась, душа из неё ушла, и космос избяной пропал.
В избе гармоника: «Накинув плащ, с гитарой…»
А ставень дедовский провидяще грустит:
Где Сирин — красный гость, Вольга с Мемёлфой старой,
Божниц рублёвский сон, и бархат ал и рыт?
«Откуля, доброхот?» — «С Владимира-Залесска…»
— «Сгорим, о братия, телес не посрамим!..»
Махорочная гарь, из ситца занавеска,
И оспа полуслов: «Валета скозырим».
Живая старина исчезает на глазах, благодатный аромат избы заглушается махорочным дымом, а голоса странников и самосожженцев, вселявших в сердце сладость и печаль, — галдежом картёжников, что уже ни в красный угол, ни на старую резьбу не глянут. Не для них, «цивилизовавшихся», эта старина, печально покидающая обжитое веками жилище.
Под матицей резной (искусством позабытым)
Валеты с дамами танцуют вальц-плезир,
А Сирин на шестке сидит с крылом подбитым,
Щипля сусальный пух и сетуя на мир.
Кропилом дождевым смывается со ставней
Узорчатая быль про ярого Вольгу,
Лишь изредка в зрачках у вольницы недавней
Пропляшет царь морской и сгинет на бегу.
Уж не думал ли Клюев, слагая эти, исполненные редчайшей, осмысленной и тревожной красы стихи, о своём «белом цвете Серёже», что ещё ответит ему, ещё позабавится, ещё вдарит своей сокрушительной «Инонией»?
Сочиняя передовицу к «Скифам», Иванов-Разумник, очевидно, держал в уме слова Иннокентия Анненского: «В нас ещё слишком много степи, скифской любви к простору. Только на скифскую душу наслоилась тоже давняя византийская буколика с её вертоградами, пастырями, богородицыными слёзками и золочёными заставками».
И Разумник формулирует принципиальное одиночество «скифов» — до Февраля и после, когда, казалось, «наше время настало»… «Но прошли дни — и немного дней — и… рассеялось марево этой всеобщности порыва… Снова на трибунах и на газетных столбцах уверенно заговорили… разумные, слишком разумные политики „Справедливости“… Как раньше, и больше, чем раньше, они не хотят нашей Правды… Мы снова чувствуем себя скифами, затерянными в чужой нам толпе, отслонёнными от родного простора».
Наступил Октябрь — и «скифы» снова почувствовали себя в своей стихии.
По существу их мироощущение было религиозно-катастрофическим. Радость от грядущего перестроения всего бытия соседствовала с воспеванием первобытного хаоса. Но говорить о каком бы то ни было единстве взглядов не приходилось.
Из письма Иванова-Разумника Андрею Белому: «Партии — омерзительны; фракционные раздоры и диктатура одного человека, искреннего, но недалёкого, — погубили революцию. Теперь такие же люди хотят вывести из тупика — и всё дальше и дальше заходят в него. Вожди „большевистские“ — всё то же самое политическое болото; но масса большевистская — лучшие и самоотверженнейшие люди. Я с ними провёл все дни „октябрьской революции“ — с 26 по 28 октября я был безвыходно в Смольном; потом через дня два-три в Царском массами были кронштадтцы и красногвардейцы. Как горевал я, что Вы уехали — особенно когда узнал, что творится в Москве…
Сегодня утром я послал Вам заказную бандероль — корректуру „Котика Летаева“, об этом речь идёт на следующем листе; я завернул её в газету „Знамя Труда“ от 28 окт<ября>, где есть моя статья „Своё лицо“. Прочтите её, чтобы стало ясно, почему я не с Лениным, но и не с теми, кто хочет обрушить громы на его голову…