Два раза подходила ко мне царица, в упор рассматривая меня. „Это так прекрасно, я очень рада и благодарна“, — говорила она, едва слышно шевеля губами. Глубокая скорбь и какая-то ущемлённость бороздила её лицо.
Чем вспомнить Царское Село? Разве только едой да дивным Феодоровским собором. Но ни бархатный кафтан, в который меня обрядили, ни раздушенная прислуга, ни похвалы генералов и разного дворового офицерья не могли размыкать мою грусть, чувство какой-то вины перед печью, перед мужицким мозольным лаптем».
А ещё раньше, в январе 1916 года, Клюев и Есенин выступали перед великой княгиней Елизаветой Феодоровной сначала в Марфо-Мариинской обители, а потом в её московской резиденции, и получили от неё по экземпляру Евангелия и серебряные образки с изображением иконы Покрова Пресвятой Богородицы и святых Марфы и Марии…
Послушаем снова самого Клюева: «Гостил я и в Москве, у царицыной сестры Елизаветы Феодоровны. Там легче дышалось и думы светлее были… Нестеров — мой любимый художник, Васнецов на Ордынке у княгини запросто собирались. Добрая Елизавета Феодоровна и простая, спросила меня про мать мою, как её звали и любила ли она мои песни. От утончённых писателей я до сих пор таких вопросов не слыхал».
Неспроста, ох неспроста зашёл этот сердечный душевный разговор в покоях великой княгини. Подготовилась она к этой беседе. И чем больше думаешь об этих встречах — тем естественнее приходишь к выводу: это были смотрины. Елизавета Феодоровна, ненавидевшая Распутина, присматривалась к Клюеву, подведённому к ней деятелями из «Общества возрождения художественной Руси» и полковником Ломаном в частности.
В 1906 году генеральша А. В. Богданович записала в своём дневнике: «Мадемуазель Клейгес говорила, что в бумагах покойного Трепова нашли документы, из которых ясно, что он собирался уничтожить всю царскую семью с царём во главе и на престол посадить великого князя Дмитрия Павловича, а регентшей великую княгиню Елизавету Феодоровну».
Слухи ли, сплетни ли — но разговоры такие ходили… При любых обстоятельствах, по мнению великой княгини и её окружения, Распутин подлежал удалению от дворца. И физическому уничтожению. А на его место… коли иного варианта не просматривается… хотите мужика — будет вам мужик!
Клюев нутром почуял, что его самого и его любимого друга затягивают в смертоносную воронку, чего не почувствовал Есенин, для которого осталось загадкой поведение Клюева в эти дни. В контексте этих событий становится понятным смысл есенинского письма Михаилу Мурашову от 29 июня 1916 года: «Дорогой Миша! Приветствую тебя из Москвы. Разговор у меня был со Стуловым, но немного, кажется, надо погодить. Клюев со мной не поехал, и я не знаю, для какого он вида затаскивал меня в свою политику. Стулов в телеграмме его обругал, он, оказывается, был у него раньше, один, когда ездил с Плевицкой и его кой в чём обличили».
Н. Стулов, как Есенин, служил в это время в чине прапорщика при Царскосельском военном санитарном поезде № 143 и исполнял разнообразные поручения Д. Н. Ломана, в частности, устраивал Клюева и Есенина на жительство в Москве для выступлений перед Елизаветой Феодоровной. Жаль, что не сохранилась его телеграмма и невозможно сказать — в чём именно Стулов «обличил» Клюева. Но фраза «я не знаю, для какого он вида затаскивал меня в свою политику» говорит о том, что Клюев, гостивший у Есенина в Константинове, отказался ехать с ним в Петроград, где, видимо, предполагалась очередная встреча с членами царской фамилии. Отсюда и «политика» в письме ничего не понявшего Есенина, который был обречён возвращаться к месту воинской службы.
«Гришка Распутин мне дорогу перешёл. Кабы не он — я был бы при царице…» Это Клюев говорил уже в начале 1930-х годов, многое перечувствовав и переосмыслив, когда в «Песни о Великой Матери» рисовал портрет Николая II почти идиллической акварелью, где Распутин выступает как нечистый («Где с дитятей голубится чёрт») из заводи реки Смородины, разрушающий царскую обитель.
Вот он, речки Смородины заводь,
Где с оглядкой, под крики сыча,
Взбаламутила стиркой кровавой