Кибальчич видел, что для честного человека совершенно закрыты все пути к мирной общественной деятельности. Уже один тот факт, что такой миролюбивый и скромный человек примкнул к террору, служит наилучшим доказательством, что последний был неизбежен. В другой стране Кибальчич, несомненно, стал бы выдающимся ученым. Разве не в высшей степени характерно, что даже в тот момент, когда воздвигалась для него виселица, он в последнем слове на суде говорил о чертежах и выкладках, касающихся изобретенного им летательного снаряда. Поистине ужасен тот строй, в котором таких людей возводят на эшафот!»
М. Валье, немецкий инженер, пионер ракетостроения: «Убежденный революционер в политике, отдавший свою жизнь в борьбе с самодержавием, Н. И. Кибальчич оказался и крупнейшим революционером в науке и технике».
А. Тырков, участник убийства Александра Второго, избежавший суда из-за душевной болезни: «Он был слишком философ. Он вел себя как человек, стоящий вне партийных страстей, руководствующийся в своей программе общественной деятельности исключительно научным анализом современности. Такое бесстрастие, такое подчинение себя объективным выводам действовали успокоительно и примиряли с ним его противников. Я слышал в тюрьме, вероятно от жандармов, что, когда его арестовали, он сейчас же принялся за свои чертежи и чертил, пока ему не принесли бумаги, прямо на стене камеры. Чертежи касались его проекта воздушной лодки. Его прямо редкое, бросавшееся в глаза спокойствие на суде и в течение всех последних дней его жизни было результатом не столько подавляющей в себе волнение силы воли, сколько силы обобщающей мысли, принимающей все причины и следствия как нечто неизбежное. Он как будто и себя самого, и свою судьбу ставил в ряд той же неизбежной цепи явлений.
Один из самых серьезно образованных людей партии, он стоял в ней, как мне казалось, особняком. Правда, я ни разу не видел его вместе с другими главарями-народовольцами, т. ч. мне трудно судить о их взаимных отношениях. Но во всяком случае он стоял вне конспиративной сутолоки с ее бесконечными свиданиями, толкучкой на т. наз. радикальных квартирах, где можно было всегда застать „радикалье“ всех оттенков. Я виделся с ним только у себя и больше нигде его не встречал. Наше знакомство носило чисто частный характер, не было связано ни с какими партийными интересами. Я знал, что он помещает рецензии по философии и общественным наукам. Раз как-то он показывал мне свою статьи об общине, где он, помнится, доказывал значение общины как формы, заключающей зародыши высших экономических отношений. Его отношение к делам партии мне было совсем неизвестно, т. ч. я даже спросил Гесю Гельфман о нем. Она мне сказала: „О, он у нас техник“.
Разговоры наши велись на общие темы… Пропаганда, агитация, одним словом, возня с отдельными личностями была, как мне кажется, вне сферы его интересов. Смутно помнится, что он переживал тяжелый кризис, стоял на распутье. Может быть, после этого кризиса, поняв, как важно человеку самому определить свою дорогу, он не хотел никому внушать своих настроений своим личным, непосредственным влиянием а может быть, просто он был поглощен другим.
Только раз за все время знакомства, уже зимой 81-го г., он заговорил со мной о делах партии, именно о денежных ее затруднениях. В Петербурге был тогда наездом орловский или тульский помещик, некто Филатов, теперь уже покойный. Размера его средств я не знал, но слышал, что средства были. Это был в высшей степени нервный, при этом совершенно сумасбродный человек. Я предложил тем не менее Кибальчичу попытать счастья получить у Филатова денег. Мы назначили общее свидание, но Филатов денег не дал. Кибальчич потом сказал мне: „Разве можно с таким дураком дело иметь“.
В обращении у него была простота умного, развитого человека, больше занятого своими мыслями и общими интересами, чем собой и самолюбивыми мелкими счетами. У него была своеобразная привычка щурить глаза и пристально смотреть куда-то в сторону, точно там мерцала какая-то отдаленная точка, на которой он концентрировал свою мысль.