Гумилев махнул рукой:
– Петербургским генерал-губернатором, Иван Петрович, не меньше…
– Так…
На следующий день Бакаев был в Москве. Затянутый по-парадному, он предстал на Лубянке перед главой ВЧК.
– Я прибыл только для того, чтобы задать Вам один вопрос. Можем ли мы расстреливать одного из двух или трех величайших поэтов России?
– Не ожидал от Вас такого вопроса, товарищ Бакаев, – удивился Дзержинский. – Расстреливая всех прочих врагов, можем ли мы делать исключение для поэта? Не ожидал… Я еще понимаю – Горький. Тоже был у меня на днях…
Тем временем на Шпалерной Якобсон завершал допрашивать Гумилева:
– Прочитайте и подпишитесь: «Никаких фамилий, могущих принести какую-нибудь пользу организации Таганцева путем установления между ними связей, я не знаю и потому назвать не могу».
Гумилев подписал протянутый протокол. Из-за плеча Якобсона выдвинулась озабоченная физиономия Поклонника, зорко пробежавшего глазами по бумаге.
– Вы больше ничего не хотите добавить?
– Ничего.
– Ну что же, свободен, – обратился Поклонник к Якобсону, и, когда дверь допросной камеры захлопнулась, виновато поежился: – К моему большому сожалению, должен огорчить Вас, Николай Степанович. Вы сами признали, что взяли деньги от Шведова, зная при этом, кто он такой. Выходит – Вы принимали непосредственное участие в распределении помощи Антанты белогвардейским заговорщикам. А Наркомюст прямо указывает, что, – он раскрыл бумагу, – в случае «возобновления Антантой попыток путем вооруженного вмешательства или материальной поддержкой мятежных царских генералов вновь нарушить устойчивое положение Советской власти»… нам, чекистам, следует неукоснительно возвращаться к методам «красного террора».
Он подошел вплотную к Гумилеву и, глядя прямо в глаза, раздельно произнес:
– Вы хотели узнать, как меня зовут? Меня зовут: Яков – Саулович – Агранов. Запомнили?
Поздним вечером бесконечного 24 августа в домашнюю приемную Луначарского ворвалась «красная примадонна», гражданская жена Горького актриса Мария Федоровна Андреева.
– Медлить нельзя, – объяснила она личному секретарю наркома Арнольду Колбановскому. – Надо спасать Гумилева. Дзержинский подписал приказ о расстреле целой группы, в которую входит и Гумилев. Только Ленин может отменить его расстрел.
Сонный Луначарский, роняя пенсне, взялся за телефон, сказал несколько фраз, потом осекся, затих и осторожно повесил трубку.
– Ильич говорит, – обратился он к Андреевой и Колбановскому, – мы не можем целовать руку, поднятую против нас.
В эти минуты уже гремели засовы в камерах «таганцевцев»:
– На выход!
– Могу я взять с собой мои книги и бумаги? – осведомился Гумилев, протирая глаза.
– Без вещей. И без книг.
Гумилев побледнел и, пользуясь всеобщим замешательством, смог вывести заветным огрызком карандаша на тюремной стене:
ГОСПОДИ, ПРОСТИ МОИ ПРЕГРЕШЕНИЯ, ИДУ В ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ.
Цепочка крытых грузовиков двинулась от Шпалерной.
В час вечерний, в час заката,
Каравеллою крылатой
Проплывает Петроград.
И горит под рдяным диском
Ангел твой на обелиске,
Словно солнца младший брат.
Я не трушу, я спокоен,
Я моряк, поэт и воин,
Не поддамся палачу.
Пусть клеймит клеймом позорным,
Знаю – сгустком крови черной
За свободу заплачу.
За стихи и за отвагу,
За сонеты и за шпагу,
Знаю, строгий город мой
В час вечерний, в час заката
Каравеллою крылатой
Отвезет меня домой.