Получив принципиальное согласие Сильверсвана, Гумилев отправился с тем же предложением к Георгию Иванову. Тот колебался, но Гумилев заверил, что строгая конспирация делает положение рядовых участников заговора почти неуязвимым, ибо членов «пятерки» знает вместе только их глава:
– Ты ничем не рискуешь, твое имя будет известно только мне одному.
Третьим конфидентом Гумилева стал Лазарь Берман. Каждому на руки перешла некая сумма денег – подпольная казна все-таки дождалась своего часа. Гумилева было не узнать! Радостное возбуждение не покидало его, словно он переживал подъем, какой бывает при выступлении навстречу решающему бою.
– В России производится гигантский общественный опыт, – говорил он в гостях у Георгия Адамовича. – Кто знает, чем все кончится? Не попытаться ли дать свое направление эксперименту? Что, если я, поэт Николай Гумилев, сыграю свою роль в истории русской революции, и даже покрупнее, поярче, чем итальянец д’Аннунцио в истории мировой войны?!
Возможно, причину происшедшей с Гумилевым метаморфозы мог бы объяснить подполковник Вячеслав Григорьевич Шведов, неоднократно под именем «Вячеславского» тайно проникавший в Петроград с разными поручениями парижского «Национального центра». Но уже наступил жаркий, как в африканских тропиках, день третьего августа тысяча девятьсот двадцать первого года, и окровавленный подполковник, уходя от проваленной явки, метался, отстреливаясь, по петербургским дворам-колодцам. Преследователи набегали со всех сторон. Остановившись, Шведов сбил пулями двоих и сам рухнул под ответными выстрелами.
Когда изошедший кровью Шведов в муках отходил на руках хлопотавших врачей и сотрудников ПетроЧК, в далекой квартире на набережной речки Пряжки от страшного удара белыми брызгами разлетелся гипсовый лик античного бога Аполлона. Сжимая в руках чугунную кочергу, Александр Блок заливался счастливым смехом:
– А я хотел посмотреть, на сколько кусков развалится эта толстая рожа!..
Вскоре над набережной послышался однотонный ровный вой, не человеческий и не животный, который так и тянулся часами, не смолкая. Заплаканная Надежда Павлович металась по комнатам «Дома Искусств»:
– Какой ужас! Какой ужас! Блок сошел с ума!
Но Гумилев тогда уже покинул «Диск». На занятиях литературной студии, собравшейся после долгого перерыва в гостиной дома Елисеевых, дебютировала только что принятая в «Союз поэтов» юная Нина Берберова, и после заключительного чая с шутками и игрой в жмурки Гумилев отправился провожать ее через весь город. Вот уже несколько дней девятнадцатилетняя поэтесса занимала его не столько дарованием (хотя несколько строчек и рифм были небесталанны), сколько редким для возраста благоразумием, рассудительностью и полным отсутствием чувства юмора. Заинтригованный Гумилев то до столбняка пугал Берберову, виртуозно подражая интонациям уланского поручика Чичагова («Необходима дисциплина! Я здесь – ротный командир! Чин чина почитай! В поэзии то же самое, и даже еще строже!! По струнке!!!»), то умилялся:
– Какая Вы взрослая! А я вот остался таким, каким был в двенадцать лет. Я – гимназист третьего класса. А вы со мной играть не хотите.
Берберова поясняла, что и в детстве не очень любила играть и теперь страшно рада, что ей уже не двенадцать лет. У ворот дома на Кирочной они расстались.
– Ну, пойду теперь писать стихи про Вас, – развел руками Гумилев.
– Спасибо Вам, Николай Степанович, – серьезно отвечала Берберова.
Трагические события этого дня ускользнули от него, и, вернувшись в «Диск», Гумилев пребывал в самом благодушном и общительном расположении. Уезжавший на отдых в деревню Ходасевич, который по-соседски заглянул к Гумилеву и Анне Николаевне попрощаться, просидел у них за разговорами до двух ночи. «Он был на редкость весел, – вспоминал Ходасевич. – Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Федоровне и великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго – «по крайней мере до девяноста лет». Он все повторял: