Вот теперь его ожгла вспышка гнева, впрочем, беспредметного.
Генри улыбнулся и на мгновение снова стал самим собой, а не роботом, не шахматным автоматом.
Джордж сказал:
— Я буду говорить очень серьезно. Суровая отповедь, усекаешь? Глаза мои засверкают, и я скажу… — Он напустил на себя театральную суровость. — Послушай, Генри Сомс, ты себя чувствуешь виновным, верно? Ты говоришь, ты виноват, что он упал, ты считаешь, это равносильно убийству и это преступно. Так знай, я через все это прошел. Точно. Там, в Корее, я, бывало, думал: «Вот пристрелит меня какой-нибудь бедолага, война эта нужна ему не больше, чем мне, просто кто-то выудил его фамилию из каких-то вшивых списков, сделал солдатом, и кончен бал». Но ты послушай, что я тебе расскажу. В один прекрасный день сержант-кореец — наш кореец, южный, — налетел на своем «джипе» на одну из штабных машин и оторвал у нее крыло. В тот же день, немного позже — все это чистая правда, заметь, — парочка корейских лейтенантов и этот сержант куда-то отбывают с базы, захватив в багажнике «джипа» лопату, и, когда возвращаются, сержанта уже нет. Видишь, что для них такое человек. Может, они правы, а может, и неправы, но когда такой в тебя целится, ты стреляешь в него, и все.
— Теперь возьмем Саймона Бейла. Я тебе скажу: «Да положил ты…» — Он спохватился, вспомнив о ребенке, но Джимми, кажется, не услышал. Он болтал головой, гудел, изображая, как пыхтит мотор мусоровоза, и ведя машину с пола вверх по ноге через колено и обратно стремительно вниз, на ковер, и опять, кренясь на поворотах по извилистому лабиринту дорог к горам, еще более высоким, — к слоновьим ногам отца. (Вот так же Генри гонял раньше, вспомнил Джордж, до того как женился на Кэлли.) Тыльной стороной руки Генри провел под подбородком, ощупывая щетину. Печенья больше не было в его руке. Джордж подался вперед.
— Я скажу, убежденный в своей правоте, потому что я прав, а ты — нет: «Саймон Бейл такой же, как и те корейцы, — дикий. Ты привел его к себе, приютил, когда у него сгорел дом, а он застращал твоего ребенка рассказами о дьяволе, и ты наорал на него, и он по собственной же дурости сверзился с лестницы. Зарыть его, как дохлую кошку, и делу конец!» Вот видишь, как я повернул: крыть тебе нечем.
Генри улыбался одними губами, глаза его блуждали.
— И как я тебе возразил бы, если б хватило ума? — произнес он невнятно, с набитым ртом.
Джордж сделал глубокую затяжку, немного стыдясь, но и забавляясь этой абсурдной игрой.
— Ты вытер бы пот со лба и сказал: «Ну и жара». — Джордж проговорил это высоким, тонким голосом, подражая Генри.
Генри, довольный, кивнул.
Джордж сказал:
— А я сказал бы: «Да послушай, черт возьми, не виляй-ка. Ты ни в чем не виноват. Имей мужество смотреть правде в глаза. В жизни всякое случается». — «Да нет, я виноват, конечно», — сказал бы ты. «Ну, хорошо, виноват, — отвечу я. — Но ведь не мог же ты тогда вести себя иначе». — «Да, вести себя иначе я не мог», — ответишь ты.
Из кухни не доносилось ни звука. Кэлли стоит, наверное, у мойки с безнадежным видом, слушает и чувствует себя так, будто ее предали — не то, чтоб именно Джордж Лумис, вообще. Или, может быть, она стоит у открытой двери, прижавшись лбом к сетке. Ее просто сама жизнь предала или человеческая природа. Джордж посмотрел на стенные часы. Без пяти двенадцать. Генри поглядывал в окно и на имбирное печенье у себя в руке, запрокинув голову, словно оно где-то высоко на дереве. Нос, рот, глаза казались мелкими на лоснящемся широченном лице. Волосы у него поредели с годами, как ворс на старой-старой кушетке или шерсть на паршивой собаке.
Джордж сказал:
— Ты скажешь: «Теперь ты послушай». Ты мне скажешь: «Я давно уж поджидал, когда смогу его убить…» его или еще кого-то или что-то. Люди не знают, что у них внутри. Один Саймон Бейл знал, иначе бы не совал каждому встречному свои брошюрки и не предсказывал конец света. Добро. Я, как заряженный револьвер, ждал всю жизнь, когда наступит пора выпалить, и он ждал случая меня до этого довести, и оба мы не виноваты: лев — это лев, а корова — корова. Но человек ведь не только животное. Когда поступок совершен, человек оценивает свой поступок. Когда дело сделано, он может сказать «да» или «нет». Он может сказать «да, все правильно» независимо от того, с кем, когда и где это произошло, а может сказать «нет, не правильно». И говоря все это, ты будешь выглядеть, как удрученный бегемот. — Он понял вдруг, куда его заносит, подался еще больше вперед, чувствуя, как струйки пота жгут спину. — Наконец меня вдруг осенит, и я скажу: «Ты себя богом считаешь?» А ты ответишь: «Да, считаю». И тогда я уж совсем заткнусь. Что можно ответить человеку, который взялся быть богом? — Он осекся. Потом засмеялся, внезапно, зло.