Генри облокотился о стойку, вглядываясь в темноту за окном, и задумался. Почему-то ему пришло на память, как отец Кэлли развинтил ножки под стулом учителя — под стулом, на который, входя в класс, садился отец Генри Сомса. От Фрэнка Уэлса уже и тогда попахивало спиртным, но мать Кэлли в ту пору не замечала этого запаха или просто считала, что, когда придет время, она наведет в этом деле порядок. Интересовали же ее в те времена только узкие бедра Фрэнка и его шикарная развинченная походка. Когда под отцом Генри рухнул стул и, лежа на полу, старик разревелся, как старая баба, мать Кэлли сказала: «Ну есть ли кто-нибудь противней Фрэнка Уэлса, верно, Толстик?» Фрэнк на эти слова ухмыльнулся, зато Генри Сомс, славный маленький Толстик, разумеется, ничего не понял; он задохнулся от стыда и досады, глядя, как его родной отец барахтается на полу и не может подняться, выставив напоказ волосатое брюхо, словно беременная моржиха. Но замуж-то мать Кэлли вышла в конце концов за Фрэнка. (И сутулый старый док Кейзи, злой, как бес, и всегда попадающий в точку, сказал ему тогда: «Генри, мой мальчик, люди — это животные, они ничем не отличаются от собаки или от коровы. Ничего тут не поделаешь». — И старый док Кейзи, старый уже тогда, подмигнул и положил на шею Генри холодную, как рыба, руку.)
Генри отогнал воспоминания и хмыкнул.
— Что так, то так. Уиллард славный парень, Кэлли.
Почти не замечая, что все это время он барабанит пальцами по стойке, Генри еще раз смущенно хмыкнул, затем посмотрел, вымыты ли ситечки в кофеварке и убрано ли жаркое.
— Нет, он правда очень милый, — говорила Кэлли. — Я иногда с ним танцевала после баскетбола. Вы, наверное, знаете, он мечтает стать гонщиком. Я думаю, у него получится. Он потрясающе водит машину. — Ее руки перестали мелькать, и она уперлась взглядом куда-то в грудь Генри. — Но папаша отправляет его в Корнелл. В сельскохозяйственную школу.
Генри откашлялся.
— Да, он мне рассказывал.
Он попытался себе представить, как старательная угловатая Кэлли танцует с Уиллардом Фройндом. С этаким лебедем.
(В тот вечер, когда Уиллард, сидя у него в пристройке, рассказывал о том, что хочет от него отец, Генри лишь беспомощно вздохнул. Он чувствовал себя стариком. Ему казалось, что время и пространство уже пережиты и он существует в беспредельности, где все проблемы решены. Он слушал словно из какого-то недостижимого далека: в тот вечер рухнули надежды, которые он возлагал на Уилларда, он больше не мог отрицать, что существует некий рок, который неизбежно разрушает планы молодых людей; впрочем, в том же движении мысли как-то сохранилась и надежда. Ведь Уиллард Фройнд, возможно, обладал всеми данными, чтобы стать гонщиком (Генри не был в этом уверен, но даже мысленно не выражал свое сомнение в словах; он только знал: мальчик не трус, он жаждет побеждать и к тому же, вероятно, думает — так все люди о себе думают, во всяком случае хоть какое-то время, — что он особенный, не такой, как все), но, даже если он и обладает всеми этими данными, кто поручится, что он не растеряет их. Человек меняется с возрастом. Черота Молния, владелец автостоянки в Атенсвилле, был и впрямь когда-то быстр, как молния. Он женился на девушке, участвовавшей в женских гонках, оглянуться не успели — у них родилось трое ребятишек, а затем Черота как-то пришел вторым — он сказал, машина подвела, — затем — четвертым, затем — пятым, а потом Черота Молния весь вышел и уж не мог бы обогнать даже баржу, груженную камнями. Все это Генри знал отлично, но знал он и то, что предугадать такие вещи невозможно, покуда они не случатся. И даже если ты заранее знаешь, что устремления прытких мальцов, во-первых, глупы, а во-вторых, невыполнимы, их все равно надо поддерживать. Без нелепых надежд молодежи все закончилось бы уже на Адаме. Генри думал, что ему сказать.
Сам-то он уже старик, пора надежд для него миновала. И все же он долго ломал себе в тот вечер голову, потирая ладонями ляжки. Смутно промелькнула мысль, не взять ли в банке в Атенсвилле материнские деньги и не отдать ли Уилларду. Толку от них нет — лежат себе потихоньку да обрастают процентами; он, Генри, даже мусорным совком не стал бы подбирать эти свои капиталы. Это не его деньги и не отца. Эти деньги ее. Пусть вылезает из могилы, из-под большого глянцевитого надгробия, и сама их тратит. «В тебе кровь Томпсонов, не забывай», — говорила она, а отец, смеясь, добавлял: «Да, мой мальчик, не забывай о своих козырях». И он испытывал страх, унижение. Даже и сейчас еще он, случалось, давал волю фантазии и, покусывая губу, думал: а что, если док Кейзи или акушерка допустили ошибку? Потому что, хотя Генри Сомс отлично знал, кто он такой, но все-таки при мысли о том, что можно, ничего не подозревая, всю жизнь считаться не тем, кто ты есть, заполучить чужую судьбу, разжиреть лишь потому, что другой человек, не связанный с тобой кровными узами, некогда умер от ожирения, у него как-то странно распирало грудь. Он до сих пор раздумывал иногда об этом, лежа в постели, но уже не сочинял себе, как в детстве, некую новую жизнь, просто смаковал необозримые полувозможности.