Проза Гарднера предметна, проста и прозрачна. Он владеет нечастым даром: умеет воссоздать зримую картину чувственного мира — будь то пейзаж, трудовой процесс или бытовая сценка. Увы, слишком часты примеры того, как нынешние американские романисты разучаются искусству пластики. Не то у Гарднера: ты видишь людей, автомобили, деревья, горы, слышишь голоса и шорохи, почти физически воспринимаешь этот малознакомый мир, и он входит в тебя или ты входишь в него, становишься его частью, а он частью тебя самого. Ты движешься вместе с ним, уносимый потоком живой жизни, и, как часто бывает в повседневности, по лености ума и среди сутолоки обстоятельств не особенно задумываешься над тем, что же собственно, происходит.
Между тем едва ли не в каждом абзаце за внешним течением слов и событий чувствуется в глубине нечто более значительное, чем улавливаешь поверхностным взглядом. Это «нечто» остается до поры неясным, зыбким, как туман, опускающийся в долину в безветренные осенние ночи и полный бесформенных образов, которые наполняешь собственным воображением. Постепенно эти призрачные видения принимают более устойчивые очертания, форму, плоть, и тогда пластичная предметность оплодотворяется мыслью. Никто не рискнет назвать «Никелевую гору» событийным или описательным романом, но как он далек от так называемой «интеллектуальной» прозы, якобы неизбежной для передачи реальностей нашего трудного времени.
Мысль у Гарднера не всегда дается легко, она требует твоей собственной умственной работы, способности и желания сопоставлять, соразмерять, сцеплять. Местами ассоциативность стиля неожиданна и вольна. Она предполагает медленное, пристальное чтение, навыки которого, к сожалению, утрачиваются по мере нарастания темпов жизни, но которые тем более необходимы из-за обманчивой легкости слога нашего автора.
Один пример гарднеровских сцеплений, всего три странички к концу шестой главы — «Башня Нимрода».
Кэлли делится с мужем: ей тоже приснился Саймон, он будто бы понял, как виноват перед ними.
В памяти у Генри тут же выплывает воспоминание о мыслях на Никелевой горе, возникавших точно из клочьев тумана, и о том, как в ясные ночи он что есть силы гнал по извивающейся ленте дороги, держась осевой линии, чтобы не свалиться с крутизны или не наскочить на склон.
Другое воспоминание: они с Джорджем на автомобильных гонках в Олбани, он не понимает своего друга: тот ждал, хотел, чтобы машины столкнулись.
«Он погубит нас», — вскрикивает Кэлли. И подумала о взаимной неприязни между отцом и священником, о вздорной бабьей несдержанности матери и как однажды отец в сердцах ударил ее.
Она вспомнила и как пала у них корова, и тушу, естественное дело, сбросили с обрыва на свалку.
«В мире здравомыслия не нужно ни во что верить, и так все ясно. Вера необходима там, где начинается бессмысленное» — это идет, по-видимому, от Дж. Гарднера.
«Он погубит нас», — повторила она. Генри покачал головой: «Нет, он нас спасет».
Только прочитав главу до конца, можно проникнуться насыщенной содержательностью этого отрывка, вовсе не исключительного в своем роде, его многозначимостью. В нем «работает» почти каждая фраза. Толковать их одну за другой — значило бы разъять музыку, впасть в отвлеченную схематику да и злоупотребить временем читателя. И все же на два момента надо обратить внимание. Один из них, варьирующийся даже в пределах отрывка, очевиден: он касается верной линии поведения, необходимости сторониться крайностей, особенно на крутых поворотах. Опасность нетерпимости и односторонности — эта тема разыгрывается, пожалуй, во всех романах Гарднера. Труднее объясним случай с павшей коровой, пришедшей на память Кэлли, — и о ком они все-таки говорят, так скупо, как водится только между очень близкими людьми, понимающими друг друга с полуслова.
Ряд деталей подскажет: речь идет о Джордже Лумисе, это он наехал в темноте на Козью Леди, вероятно, похоронил ее, а коз сбросил с обрыва. Теперь он тоже терзается совестью, и единственные, перед кем он может облегчить душу, — это Сомсы. Однако, поступи он так, откройся им, он наверняка доконал бы Генри: тот стал бы болеть и