Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы - страница 194

Шрифт
Интервал

стр.

Я делаю шаг к нему, почти поневоле, хотя прекрасно знаю, кого он во мне увидит.

— Слушай! — зову я. — Возьми себя в руки!

Он застывает и неистово смотрит на меня — ужасное лицо его с козьим приплюснутым носом, красновато-серое в фонарных отсветах.

— Слушай, что я тебе скажу, — говорю я. — Я священник.

Он роняет голову на грудь, вращая налитыми злобой глазами; я почти уверен, что еще миг — и он кинется на меня в ослеплении боли и ярости. Но кидаться не на кого. Я — никто, бесплотный голос, посланник Божий.

Дикарь шатается, падает на колено, стонет и заливается слезами. Я бережно трогаю его за плечо.

— Доверься мне, — говорю я. Провал бездонен. Всякая достоверность — обман. Но я заставляю себя продолжать. У меня нет выбора.

ДЖОН НЭППЕР ПЛЫВЕТ ПО ВСЕЛЕННОЙ

© Перевод Р. Райт-Ковалева

1

Моя Джоанна ведет машину медленно, как всегда после ужина с выпивкой, вцепившись в руль побелевшими руками и выставив подбородок. У меня кружится голова — до того она хороша: скулы высокие, как у индианки, медно-рыжие волосы, серые глаза. Словно видение, словно марево в смутном свете склепа, в роще, под завесой тумана.

Я гляжу в ветровое стекло, сквозь свое шутовское отражение, и, хотя я уже позабыл о своем поведении, меня мучит совесть и злость. Ох и настрадалась она из-за меня, бедняжка… Ужас, ужас… У моего отражения дрогнули губы. Тут я улыбаюсь (и она тоже) непривычно мрачной улыбкой и нахлобучиваю свою черную потрепанную шляпу так глубоко, что поля касаются воротника пальто. Она-то меня простит. Бедная Джоанна понимает, на что обречены мы с ней. Потухнуть, стать лишь оболочкой самого себя. Мы пережили столько испытаний — моя Джоанна и я, бедные, несчастные художники (она — композитор, я — поэт). С годами мы стали походить на хитрых, закоренелых отщепенцев, увядших, раздражительных, забившихся в свою нору. Мы и одеваемся во все черное.

Фары машины близоруко ощупывают дорогу, мимо пьяных телеграфных столбов, мимо мертвых амбаров.

Приехали. Наш дом и курятник голы, как камни надгробий, в мертвенном свете ночного фонаря. Она ставит машину, цепляя крылом за покосившийся забор, и, открыв дверцу с моей стороны, помогает мне выйти; опираясь друг на друга, мы проходим по двору на крыльцо и входим в белый скелет дома, слишком просторного в эту ночь для нас двоих, — дети ночуют в городе у знакомых. Меня терзают мрачные предчувствия печальной старости. Вот две тени входят в дом. Везде портреты детей, внуков. Тешусь этой выдумкой, нарочно горблюсь, ощупываю языком — целы ли зубы.

— Пожалуй, пойду посижу в кресле, кресло у меня славное, старенькое, — хрустя пальцами, говорю я ей, моей любви, радости моей долгой жизни.

— Ложись-ка ты спать, — говорит она.

Гляжу на нее. Раньше я бы ей наподдал как следует, а теперь мы старики. И я повинуюсь. Она останавливается на верхней ступеньке — отдышаться, одной рукой схватилась за перила, другой за сердце. (Тик… Тик… Ох, горе, горе.) А какая была красавица. Вижу — смотрит на портрет нашей дочки. Переводит глаза на меня — верно, задумалась. (И она, наша Люси, станет взрослой женщиной, красавицей, но время испепелит ее красу, ее тело обмякнет, обвиснет, как у старого пса. И для них тоже все мгновение, всему свой черед, как и для искусства, для мачехи Белоснежки, для Клеопатры, для Евы.) Джоанна смотрит вниз, молчит. Время застопорилось. Наконец с трудом мы продолжаем наш тяжкий путь, пыхтя и задыхаясь, входим в нашу спальню — потолки потрескались, — мы неуклюже помогаем, как водится, друг дружке улечься в постель, вынимаем зубы. Мне девяносто два года, наша планета гибнет — чума, голод, непрестанные войны. Наш народ в руках растлителей малолетних…

В темноте слышу голос жены:

— А я соскучилась по Джону Нэпперу.

Я что-то бурчу, приплывая обратно, раскручивая время назад, и хитро улыбаюсь. Я похлопываю ее по руке. Мне вдруг хочется встать и написать такие письма, чтобы моих врагов хватил инфаркт. Я протрезвел, я затих, как полночь, я счастлив.

2

Это был огромный старик, с взлохмаченной длинной седой шевелюрой, в потрепанном платье — впрочем, эта потрепанность уже преобразилась, стала великолепной нелепостью, стаей диких птиц в полете, китайскими бумажными змеями, заполнившими всю комнату, все континенты — последний, благороднейший довод в защиту монархии. Он был полон радости, безумный ирландец. Он наслаждался жизнью до нелепости — казалось, что медведь вразвалку тащит домой целый улей с медом — и меня, — даже меня поражала эта жизнерадостность. Он расплывался в блаженной улыбке, даже когда пел грустные песни (он был художником и певцом). Когда он пел о смерти Хайрема Хаббарда, с ухмылкой наклоняясь, словно гора в снеговой шапке, над своей гитарой, он становился самим Брамой, воплощением Брамы, он был за пределом, за гранью, вне реальности, сияя глазами, он создавал свой мир из ничего, и рядом с его спокойствием мое банджо звенело, захлебываясь.


стр.

Похожие книги