На следующее утро я снова полез на мачту, помня совет Билли Мура о том, чтобы не думать про Никуда и сосредоточить все мысли на вере. Умен ли, глуп ли был этот совет, однако сработал он превосходно. С тех пор я больше не испытывал ни малейшего страха и на самой высокой бом-брам-рее. А через неделю я уже отсиживал в очередь с остальными вахту в вороньем гнезде, высматривая на горизонте китов.
Тут, должен сказать, для меня тоже была заключена тайна: неизвестно, по какой причине, но капитан Заупокой, прежде ко всему такой равнодушный, вдруг воспылал пламенным желанием во что бы то ни стало добыть кита. Может быть, его подстегнуло постоянное ворчание команды, так давно находившейся в плаванье, до сих пор бесплодном. Однако мне поневоле думалось, что этот полный поворот наступил что-то уж слишком внезапно и сразу же после замечания Билли Мура о том, что в прошлом рейсе капитан был другим человеком. Как бы то ни было, но теперь день и ночь снова и снова слышался с палубы оклик капитана — с порога капитанской каюты, из неразличимой темноты он кричал дозорным на топах мачт, чтобы они, если им дороги носы, хорошенько смотрели вокруг и подавали голос, лишь только завидят хоть тень дельфина. Вся команда вздохнула с облегчением, оттого что капитан снова стал — или почти стал — самим собой.
И ждать капитану Заупокою, как оказалось, долго не пришлось. На сорок первый день — шестнадцатый день в Тихом океане — с неба упал вопль:
— Вижу фонтан! Эй, вон фонтан!
И откликнулся суровым вопросом первого помощника:
— В какой стороне?
Весь корабль вдруг словно проснулся, все забегали, закричали, бросились спускать вельботы. Все — кроме капитана, который, как видно, был слишком тяжело болен.
— Хвост показал! — упал вниз крик из вороньих гнезд.
Но я не собираюсь утомлять вас китовой охотой. Довольно сказать, что они приволокли наконец добычу — могучего кашалота гигантских размеров и хитроумного облика. Длиною с судно, он мог бы ударом хвоста отправить всех нас на дно морское, а зубы его могли служить платоновским символом падения цивилизации. Вернулись с добычей, хотя капитан так и не вышел из своей пещерно-черной каюты; но и я тоже оказался в некотором смысле с добычей. Черные рабы, в существование которых я упорно верил вопреки издевкам Уилкинса и прочих и вопреки немому, подразумеваемому отрицанию старшего помощника мистера Ланселота, теперь сновали среди нас, звеня цепями, рубили, резали, тянули, волокли, зловеще распевая свое «Сойди с горы, Моисей». Так вот, значит, как, подумал я. Старик позаботился увеличить свою долю дохода таким примитивнейшим, древнейшим, подлейшим в свете способом. Не удивительно, что он их прятал. Ведь это все вольнолюбивые американцы, матросы и офицеры «Иерусалима» — включая и заморских дикарей-гарпунеров. Уже один смущенный вид мистера Ланселота или откровенно огорченное выражение на лице моего друга Билли Мура могли бы убедить капитана Заупокоя в том, что, чем меньше будет разговору о его рабах, тем лучше. Даже второй помощник Вольф, маленький злой немец, у которого были прямые, как пшеничная солома, волосы и явно дурной глаз, а сострадания в сердце не больше, чем у ведьмы на помеле, даже он неодобрительно поджал губы. Мой знакомец старый Иеремия стоял, облокотясь, на поручни штирборта и смотрел на нас своими невидящими белыми глазами.
— Мертвецы, — произнес он с белладоновой улыбкой.
У меня возникло предчувствие, твердое и ясное, как геометрическое понятие, что это его слово окажется пророческим. Но даже и с Иеремией я считал нужным хитрить, руководствуясь знаменитой максимой Дейви Кроккета: «Коли он не знает, что я сижу на дереве, он, поди, станет искать меня в Питтсбурге». Точно нахальный молодой капитан галеры, я встал, руки в боки, шапка на затылке, и говорю: «Ох уж эти ихние песнопения, сэр. Вот где они похоронили свою историю и вот чем питают свои хитрые заговоры». И я цинически рассмеялся. Иеремия стоял и, казалось, грустно размышлял о чем-то другом, что доступно только человеку с двойным зрением. Я стал плести ему дурацкие небылицы о том, как продавал и покупал рабов в Сан-Луисе и как меня однажды в Новом Орлеане чуть не укокошил спьяну один черномазый — напился, видите ли, забродившей патоки. Но старик тихо отошел прочь, и я остался разглагольствовать перед самим собой. Я прикинулся, будто не заметил его ухода. В лакированном поручне фальшборта я разглядел отражение кумачового платка — это Уилкинс, затаившись за вельботом, подслушивал меня, как хитрый Братец Лис из негритянских сказок. И я, как неунывающий Братец Кролик, продолжал ораторствовать в пустоту.