По мере того, как Ницше отмечает одно за другим все проявления «Великого Извращения», в нем растет изумление перед открывающейся ему картиной: «Человечество преклоняет колена перед прямой противоположностью того, что составляло источник, смысл и право Евангелия; в понятии „Церковь“ оно освящает именно то, от чего стремился уйти блаженный „Благовестник“ и что он считал наконец преодоленным — едва ли можно отыскать более поразительный пример всемирно-исторической лжи…» (VIII, 262).
в) Истоки христианского извращения
С извращения христианство началось, извращение составляет его фундамент, но само это извращение тоже должно иметь свои истоки. Истоки эти отнюдь не в миролюбивом отказе Иисуса от всякой борьбы; не в его жизненной практике, плодом которой было блаженство здесь и теперь в тихом непротивлении; не в его отрешенности от мира и от смерти. Корни христианства в совсем ином стереотипе человеческого мироотношения, который именно в той исторической констелляции смог обрести невиданное доселе могущество: это рессантимент неудачников и ничтожеств, злоба всех угнетенных и униженных, зависть всех серых и посредственных. Тут Ницше принадлежит честь психологического открытия, а именно: рессантимент немощи, проистекающий из воли к мощи, силе и власти, гнездящейся в самой немощи, бессилии и унижении, способен стать творческой силой, порождающей новые ценности, идеалы и понятия. В пафосе моралиста Ницше видит скрытую подлость, стремящуюся взять реванш; в фанатизме справедливости — тайную жажду мщения; в идеальных ценностях — подспудную борьбу против всего действительно высокого. Совокупность всех этих мотивов способна произвести на свет особую рафинированную духовность, принимающую все новые возвышенно сублимированные формы. С помощью этой психологии Ницше и пытается постичь истоки и пути развития христианства. Христианство норовит использовать в своих интересах любую истину, с которой ему приходится столкнуться, в том числе и истину подлинного Иисуса; оно присваивает ее, перетолковав и извратив до неузнаваемости, и заставляет работать на себя — хоронить заживо все, что есть на свете высокого, могучего, благородного, все здоровое, сильное, великодушное, цветущее и жизнеутверждающее. Уже первоначальная апостольская община представляла собой, по Ницше, «мир, словно вышедший со страниц русского романа, — прибежище отбросов общества, нервных больных и инфантильных идиотов» (VIII, 254). А в позднеантичном мире эти люди повсюду встречали родственные души. Ибо в недрах здорового язычества давно уже росло антиязычество — уродливые и больные религиозные формы, против которых боролся еще Эпикур. И вот христианство «„проглотило и усвоило“ учения и обряды всех подземных культов Римской империи, бессмысленные порождения всех видов больного разума». Ибо «судьба христианства заключается в том, что вера его не могла не стать столь же больной, низменной и вульгарной, сколь болезненны, низменны и вульгарны были потребности, которым оно должно было удовлетворять» (VIII, 262).
Языческий мир позволил этому антиязычеству, этому «дохристианскому христианству», расцвести на вершинах своей философии: Сократ и Платон для Ницше — первые провозвестники этого рокового явления. Значит, античность сама породила христианство, это ее родное дитя. Христианство не напало на нее извне, как нечто чуждое, и потому всякому честному врагу христианства должна внушать подозрения и сама античность: «Мы слишком сильно страдаем от наших заблуждений и слишком зависим в них от античности, чтобы относиться к ней снисходительно, во всяком случае, сейчас, и, вероятно, еще очень долгое время. На античности лежит вина за чудовищнейшее из преступлений человечества — за то, что оказалось возможным то христианство, которое мы знаем. Вместе с христианством будет выброшена на свалку и античность» (X, 403 слл.).
Христианство вобрало в себя все мистерии, все поиски спасения — жертвенность, аскетизм, теории двух миров и философию мироотрицания, — все проявления ущербной и угасающей жизни. Оно одержало победу над всеми своими конкурентами, вроде культа Митры, впитав в себя их содержание и усилив их мотивы. И это удалось ему, полагает Ницше, исключительно благодаря его специфическим историческим корням, благодаря его происхождению непосредственно из