Вошли все во двор, а она молчит, ждет. Что тут скажешь?
Молчат и они, трое, подталкивая вперед ободранного мальчишку.
— Мама…
Это Винцас. Голос огрубел, уже и впрямь мужчина.
— Мама… Можно ему поужинать с нами… Целый день вместе коров пасли, проголодался ведь, как и мы.
Ишь как…
Все равно молчит, чистит картошку, бросает в чугунок с водой.
— Как он коров сгоняет, ты бы только видела.
Это уж Римас. Голос тонкий, как у девочки. Ничего, погрубеет. Не все сразу. Сам-то рослый, только голосишко девчачий. Сколько ему? Мал еще. А не успеешь оглянуться — и уже басок, как у Винцаса.
— Кто таков? — спросила наконец. — Откуда? Как звать?
И была в материнском голосе насмешка, и таким скрипучим был ее голос, что ребята замолкли, ничего не могли ответить.
А ей было уже невмоготу. Хотелось вскочить с порога, отшвырнуть картошку.
Упереть бы руки в бока и закричать во все горло: «Может, его Юозукасом зовут, а? Может, взяли да прислали мне Юозукаса из неметчины? Или как? Точно такого же, какой был. Невысокого, коренастого, и нос горбинкой. Такой же, даже не подрос нисколько, чтоб узнала. Что? Не так? Отвечайте, отвечайте, когда я спрашиваю. Что?»
Но она молчала.
По-прежнему чистила картошку, с плеском роняла картофелины в чугунок с водой.
Разве дети поймут?
Разве втолкуешь им?
Больно зелены еще, мало в жизни повидали.
— Он только поест и уйдет… Ведь тебе не жалко, я знаю…
Это уж Танин голосок. Мягкий, ласковый. Ему и отказать не можешь.
— Мое, что ли… — ответила. — Тут на вас на всех. Хотите — делитесь.
Обсели чугунок и мигом управились. Будь еще столько же, все равно умяли бы. Едят сухую картошку — и вкусно им, и хорошо. Так ничего и не сказала, а ведь был еще кусочек сала припрятан — думала, сегодня пустит на сковородку. Воскресенье. Как-никак праздник, а ребятам все стадо и стадо. От зари до зари!
Но не вынула того сала.
Не изжарила.
Еще чего!
Ребята тоже ничего больше не сказали, не спросили. Поели и увели немчонка.
И слава Богу!
А только куда ж они поведут его, куда? Не в кузню ли? В кузню. Пускай. Жалко, что ли, кузни. Стоит, заброшенная, никому не нужная, никто туда не ходит. Да и чего ей-то: пусть что хотят, то и делают. Лишь бы здесь, в доме, не путался.
Через два дня опять вчетвером вернулись, все с тем же.
Смолчала.
А они уже и не спрашивали больше, каждый вечер приводили его, а после ужина все вместе провожали в кузню.
Можно ли привыкнуть к человеку?
Ведь и к собаке, и к кошке, и к жабе привыкаешь. Только одну, бывает, погладишь, другую покормишь, а третью пугнешь.
Похолодало на дворе.
Скоро в школу.
Что ж они сегодня втроем явились?
Она все поглядывала, беспокоилась, словно чего-то не хватало, а потом не выдержала, спросила:
— Ну, где же тот? Куда его подевали?
Ребята довольно переглянулись.
— Придет сейчас, придет, — отозвалась Таня. — Помогает Кинартасу коров развести.
Пришел, куда он денется.
Ужинали теперь уже в доме. Похолодало на дворе-то.
Сидят на лавке, подпирают стену, все усталые, разомлевшие от горячего.
— Мама… Можно ему с нами спать сегодня? — тихо спросил Винцас. — Места хватит…
Она испуганно смотрела на них.
Уже и ночевать пусти? Уже и насовсем прими в дом?
— Да нет, не дома… На сеновале, там сено есть. Я ему пиджак дам укрыться. — Это Римас подхватил своим девчоночьим голосом.
Она все еще не могла опомниться.
— Мам… а? Мама…
Шальная девчонка, хоть бы уж ты молчала. Где там!
— Кладите.
Только и сказала.
Повели.
Уложили.
Потом сами легли.
А ей было не до сна.
Накинув платок, она вышла на двор. Небо, синее-синее, было унизано мерцающими светлячками. Но на дворе было холодно, и небо было тоже холодное, и звезды мигали, как холодные рождественские огни. Никакого тепла. Только свет. Далекий, недоступный.
Она долго глядела в небо, потом зажгла фонарь и тихонько пошла на сеновал.
И здесь холод.
Хорошо овце при шерсти. Как в шубе.
Вошла, осмотрела все. И сколько сена, достанет ли на зиму. И сколько хворосту припасено, и дров сколько, хватит ли.
А немчонок разве на сене? И не на сене даже. Спит на земле, подложив охапку соломы, к овце прижался. Спит. Обнял скотину, будто родную мать. Будто мать родную.