Сначала она распахнула дверь в комнату брата. Пустая, неприбранная. Здесь давно не проветривали. В углу стояли неизвестно откуда взявшаяся раскладушка и табурет: Алексис сказал, что перебрался в заднюю.
Ималда пошла дальше.
Две другие комнаты были смежные, с окнами на улицу. Первая была ее, а задняя — родителей.
«Только не думать об ЭТОМ! Только не думать об ЭТОМ! Тогда все будет в порядке!»
Стиснув зубы, решительно нажала на ручку. Дверь медленно отворилась. Ималда переступила порог.
Комната просторная, словно зал, очень высокие потолки. Дощечки паркета пригнаны плотно, но тусклые, тут и там в пятнах. Алексис, видно, изредка подметал пол, но большего ухода паркет не видал все последние годы.
Со стены на нее смотрел дед. В какой бы угол комнаты ни перемещался человек, его сопровождал этот пронизывающий, словно все видящий взгляд. На портрете дед — во фраке, с орденом Лачплесиса третьей степени — сидит, положив руки на полированный, весь в солнечных зайчиках письменный стол. У деда вид скорее мрачного полководца, чем школьного инспектора.
Портрет в большой, тяжелой раме из золоченого гипса, углы ее украшены лепкой в виде виноградных листьев, кое-где гипс в мелких трещинках, но издали они не видны.
Дед умер задолго до появления на свет внуков. Бабушка считала, что болезнь его развилась от полученных ран. Еще мальчиком, в двенадцать лет, он проявил необычайную отвагу в боях против армии Бермонта-Гольца возле рижских мостов. В тот самый октябрьский день, когда бывший капельмейстер Вермонт сделал заявление, что впредь будет именоваться князем Аваловым, мальчик с несколькими разведчиками Латвийской армии на лодке переплыл Даугаву. Он сказал разведчикам, что знает в Торнякалнсе все проходные дворы и все щели в заборах. На обратном пути раненного в случайной перестрелке подростка бермонтовцы приволокли к начальству. На допросе его избили, но он все время повторял довольно правдоподобную ложь, и в конце концов его заперли в сарае с добром, награбленным захватчиками. Утром его намеревались снова бить, а потом допросить в присутствии высокого начальства. Ночью он убежал и добрался до одного рыбака с Кипсалы, знавшего Мелнавсов. Рискуя жизнью, они переправились на лодке обратно к своим, где парнишка рассказал о дислокации неприятеля. Про деда в этой связи не раз писали в газетах, он имел награды, но все его реликвии, к которым бабушка старалась приобщить семью, в конце концов куда-то затерялись. Ни отец, ни мать не проявляли к ним интереса, а Ималда и Алексис — тем более: в школе и в учебниках ни слова не говорилось ни об отчаянной смелости, проявленной латышами в девятнадцатом году, — полторы тысячи против сорока тысяч, — ни о наступлении Вермонта и интригах правительства западной России во главе с Бескупским и Дерюгиным.
Позже, правда, выяснилось, что награды деда унес из дома отец и где-то спрятал. Он сказал: не то время, чтобы ими хвастаться — могут только навредить.
Дед в свое время недолго работал и в журналистике. Некоторые его выражения стали даже крылатыми — их использовали в своих речах государственные деятели и профсоюзные лидеры: «Мы будем до тех пор, пока остры клинки трех наших мечей: язык, культура, образование», «Знания — это сила, которая может противостоять любым войскам варваров, посему — учись, латышская молодежь!»
«Портрет маслом… Автор неизвестен…»
«Пусть остается! Кому он нужен? Все равно никто не купит!»
Так говорили между собой те, кто делал опись имущества в квартире Мелнавсов.
О других картинах, висевших здесь раньше, теперь свидетельствовали лишь темные квадраты и прямоугольники на выгоревших обоях да торчащие в стенах гвозди и крючки.
Снизу через приоткрытое окно доносился шум улицы.
Ималда поспешно отвернулась.
«Только не думать об ЭТОМ!»
Зеленая печь из декоративного кафеля в желтеньких розочках.
Большая широкая кровать. Резная, из карельской березы. Антикварная ценность.
«Хороший мастер… Хороший материал… — старший из составлявших опись мебели похлопал по изножью кровати. — Конец прошлого века…»
«В двадцатых годах в Риге делали копии не хуже зарубежных оригиналов…»