Я давно не был в Коктебеле. Друзья отговорили — мол, не разочаровывайся, теперь вся набережная в ресторанах, кафе, забегаловках, музыка орет чуть не до утра. И народ изменился. И аура Волошина теперь только в памяти тех, кто помнит.
Так что я не знаю, о чем нынче говорят на верандочках Дома творчества, и зачем в Волошинские места приезжают симпатичные студентки. Жаль, если от «духа Коктебеля» останется только профиль поэта на обрезе Карадага, на скале, спадающей к бухте.
Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи.
Эту фразу, ставшую чем-то вроде посмертной визитной карточки поэта, Лиля Брик вставила в письмо к советскому правительству: любимую женщину Маяковского возмущало, что его почти перестали издавать. Кремлевский крошка Цахес подчеркнул строчку красным карандашом и присвоил ее, как присваивал все умное и хорошее его предшественник из сказки Гофмана. И формула жила бесконечно долго уже с подписью усача. Теперь, когда после гибели поэта, прошел без малого век, имеет смысл заново прочитать ее и, в меру сил, проанализировать. Что из себя представлял в реальности лучший и талантливейший? И — велика ли честь быть первым поэтом советской эпохи? И — в чем главный урок этой рано оборвавшейся жизни?
Сегодня Маяковский определенно выпал из моды. Его мало читают, почти не издают, в библиотеках не спрашивают. Когда-то о поэте яростно спорили — теперь не спорят. Не актуален, а если грубее, не интересен. И вполне закономерно с высоты нашей, уже не советской эпохи, задать вопрос: а кем он был в действительности, Владимир Владимирович Маяковский? В самом деле, крупная фигура в литературе или просто одно из печальных порождений уродливой эпохи, вроде колхозов, громоздкого и нелепого театра Красной армии или рукотворного Цимлянского моря, ныне быстро превращающегося в болото?
Вряд ли можно сомневаться, что Маяковский был очень крупный поэт. Его ранний период, как и самый поздний («Во весь голос») высоко оценил Пастернак. Им восхищалась бескомпромиссная Марина Цветаева. Его выбрал в литературные враги Сергей Есенин — а он слабаков в недруги никогда не выбирал. Самые популярные шестидесятники — Евтушенко, Вознесенский, Рождественский — в начале пути называли себя его учениками. Совсем юная Белла Ахмадулина посвятила ему прекрасные стихи, и тогдашние молодые поэты как свидетельство ее несомненного таланта приводили фразу из них — «Минутной слабостью человека сумел воспользоваться пистолет». Маяковского вспомнил Высоцкий в одной из своих лучших песен. А когда мы с ним ночью гуляли по Одессе, куда он прилетал сниматься в «Коротких встречах» у Киры Муратовой, Высоцкий, говоря о современных стихотворцах, сравнивал их именно с Маяковским, который был для него чем-то вроде эталона настоящего поэта.
Сегодня по делу и без дела повторяют слово «культовый», даже косноязычного ведущего убогой телепередачи причисляют к предметам культа. Но в середине Двадцатого века Маяковский, как никто другой, был фигурой культовой — не только его стихи, но и огромная личность объединяла и сплачивала молодежь. Неформальные и почти нелегальные вечера поэзии под открытым московским небом не случайно же проходили у памятника Маяковскому. И местоположением статуи это не объяснишь: до памятника Пушкину был один квартал, до памятнику Горькому тоже один. В Маяковском молодые вовсе не видели официального певца режима — бунтарь, оппозиционер, как сказали бы позже, диссидент. Помню спектакль «Баня» в театре Сатиры — такая яростная и откровенная издевка над советской властью просто оглушала. Студентка МГУ, сидевшая рядом со мной, изумленно воскликнула: «Кажется, меня эпатируют»!
И при всем этом Маяковский, действительно, был поэт советской эпохи. И, действительно, лучший и талантливейший. Что было, то было.
Сегодня, когда мы знаем, чем все кончилось, советское время представляется жестоким, лицемерным и грязным. Вспоминать его без отвращения крайне трудно, если, вообще, возможно. Но ведь в разные периоды оно было очень разным! Не случайно же Октябрьскую революцию радостно встретили столь разные люди, как Блок и Есенин, Станиславский и Мейерхольд, Бабель и Леонов, Коненков и Петров-Водкин, Эйзенштейн и Довженко, Малевич и Шагал, Леонидов и Мельников. И Шаляпин до эмиграции замечательно пел «Дубинушку» — «на царя, на господ». И о ненависти всех слоев населения к Николаю Второму и, вообще, к Романовым писали Керенский и Деникин, которых трудно причислить к большевикам. Это сегодня мы с горечью вспоминаем бессудный расстрел детей, няньки, слуги и доктора Боткина в подвале дома Ипатьева. Но тогда-то вспоминалось иное: Ходынка, Кровавое воскресенье, «столыпинские галстуки», пять тысяч повешенных крестьян и — две бездарно проигранные войны, семь миллионов погибших солдат, которых никто в России царской фамилии простить не мог. Парадокс истории — именно слабого царя назвали «Кровавым».