Позже, при красных, Волошину пришлось ехать уже в Керчь, в контрразведку, спасать еще одного знакомого. Начальник контрразведки ценителем поэзии не был и с чудаковатым интеллигентом говорил грубо, даже угрожающе. И тогда, вспоминал позже Волошин, он применил один свой прием: глядя в глаза чекисту, стал про себя молиться за спасение его души. Чекист почувствовал нечто странное, растерялся и отпустил обреченного, за которого просил нелепый человек с неуместно добрым и даже сочувственным взглядом.
В кровавую эпоху революционного переворота интеллигенция разошлась по разным лагерям. Может быть, только Волошин мог сказать о себе:
«А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других».
* * *
Еще одна легенда Коктебеля, трагическая — Марина Цветаева. Я очень люблю все, ею созданное, и, естественно, пытался найти какие-то следы Марины Ивановны в Коктебеле. Не нашел — разве что несколько забавных строчек в воспоминаниях о том, как юная поэтесса жила в доме-кораблике с молодым и очень любимым мужем, как пыталась порвать отношения с Волошиным из-за его вполне разумных взрослых рекомендаций и как «Макс согласия на ссору не дал». Следы человека на земле — это быт, а Марина Ивановна всегда жила вне быта. Впрочем, может, все куда проще. Это теперь мы знаем — великий поэт, золотой слиток русской культуры. Но тогда-то все было иначе: приехали в крохотный дачный поселок мальчик и девочка, брошенные друг к другу неуправляемой страстью, съели на двоих свою ложку меда — и убыли, обидевшись на какую-то ерунду. Да, девочка писала очень талантливые стихи — но мало ли во все эпохи в России было талантливых девочек? И кто мог тогда предсказать все дальнейшее: фантастический творческий взлет, трагическую судьбу, полное забвение на родине, и лишь потом — сумасшедшие тиражи и огромную посмертную славу.
Какие-то обрывки житейского, связанные с Цветаевой, я обнаружил позднее и совсем в других краях.
Вроде бы, не место и не время, не о том сейчас речь — но у памяти своя логика. Да и есть ли время, не подходящее для того, чтобы рассказать о гении русской поэзии то малое, что я видел и знаю?
Помню: июнь, жара, разбитая дорога с пыльными объездами, очередь к парому и — уже за Камой, над Камой, в соснах и покое — кладбище.
Здесь, в тихой Елабуге, родился когда-то Шишкин — свидетельство тому его музей. Здесь жила и писала кавалерист-девица Надежда Дурова — свидетельство тому ее бюст в скверике. Здесь почти что и не жила — дней десять каких-нибудь — Марина Ивановна Цветаева. Почти что и не жила — но из ее биографии Елабугу никак не выкинешь. В Москве родилась, в Петербург наезжала, в Крыму у Волошина гостила и была счастлива, в Париже, в Берлине, в Праге хлебала эмигрантскую нищету — а повесилась здесь, в глубокой нашей провинции, в русском городке среди татарских деревень.
Мы с другом побывали в домишке, где в последний раз перепал ей глоток родного воздуха. Никто не обязывал, могла бы и дальше дышать — сама не захотела.
Старуха, владевшая домиком, умерла, хозяева недавно сменились еще раз: маленькое строение рядом с бывшей гимназией, ныне школой, купила приезжая семья. Люди как люди — небогатые, робко приветливые, постоянно растерянные. Растеряешься тут: чуть не каждый день вежливо, но упорно стучатся в низкую дверь разные местные и пришлые люди. Тихая, довольно еще молодая семья со своим бедноватым скарбом оказалась как бы посреди площади — всё на виду и вся на виду.
Что делать — тридцатилетняя хозяйка с добрым лицом деревенской учительницы стала чем-то вроде гида: впускает посетителей и застенчиво показывает все, что осталось от давней кратковременной жилички.
А осталось много ли?
Мало, совсем мало — гвоздь в потолочной балке.
Вот женщина и экскурсоводствует вокруг гвоздя. И неловко ей, что домик перекрасили, что внутри затеяли хоть скромную, но перестройку: расширяют крохотную комнатку за счет крохотной прихожей, той самой, где гвоздь. Неловко, вроде, а куда денешься: семья, достаток минимальный, и на деньги, с трудом собранные, покупали жилье, а не музей.