— Опять с Бахусом знался! И что ты, Потанин, за человек? Ну, просто удивительно! Честное слово, за тебя всерьез надо браться!
Потанин отмахивался от нее, как от осенней мухи. Но как-то раз, когда она опять отпустила в его адрес шпильку, осклабился кривой ухмылкой, дохнул водочным перегаром и предложил:
— Что, очень хочется поруководить мной? Приходи вечером к нам в отдел, никого не будет. Там все и обсудим...
Потанин и сейчас поежился, вспомнив, как гневно вспыхнули глаза Кати и как она сквозь слезы воскликнула:
— Какая же ты, Потанин, оказывается, скотина!..
И все-таки Потанин вспоминал сейчас Катю Баталову как далекий-далекий сон, вспоминал со щемящим чувством утраты. Она явственно, рельефно вставала перед ним — тоненькая, в подпоясанном халатике, со светлыми волосами, перевязанными синей ленточкой...
За окнами сверкала вечерними огнями Москва. Сквозь ажурную листву бульваров проглядывала шумная улица. По комнате метались зеленые, оранжевые, розовые блики. Потанин подошел к окну и долго, жадно всматривался в посеребренные прожекторами дома, в сверкающий поток машин, в неоновые буквы вывесок и реклам магазинов, вздрагивая, следил за толпами людей на тротуарах. И вдруг, облокотившись на подоконник, истерично, с какими-то надрывами, стонущими всхлипываниями заплакал.
Дежурный отвел его от окна, усадил в кресло, подал стакан:
— Выпейте воды.
Потанин не успокаивался. Положив голову на руки, он плакал навзрыд. Сквозь эти рыдания неожиданно выдавил из себя:
— Мы называли улицу Горького — Эрзац-Бродвей...
И опять обрывки слов.
Им не нравилось все. И наш город, и его улицы. И костюмы без иностранных этикеток. Не нравились и наши машины. Не нравилось то, что надо ходить на работу. Не нравились рестораны, потому что рано закрывались.
И вот теперь, когда все, что окружало Потанина, уходило от него, уходило навсегда, он понял, что оно было близким и дорогим. И дом, в котором жил, совсем не халупа, а нормальный современный дом, и соседи по дому, и сотрудники, с которыми раньше он даже забывал здороваться, — хорошие, приветливые люди.
Все вдруг осветилось как бы другим светом, предстало в каком-то другом измерении. Он с мучительной, режущей сердце ясностью понял, что все это было настоящей жизнью, прекрасной и светлой, что он мог, мог жить, как все, как эти люди, что ходят сейчас по улицам, по бульварам и скверам города. Мог утром пойти на работу, вечером сходить в кино, или на стадион, или в эти сияющие приветливыми огнями рестораны и кафе.
Мог, мог, мог... А теперь уже не сможет. Будут ходить другие, но не он. Для него все это уже не существует. Точнее, он уже не существует ни для кого и ни для чего. Он уже вне жизни.
Потанин поднял глаза — серые, будто посыпанные пеплом от смертельного, животного страха — и глухо, с едва теплившейся надеждой, ожидая ответа и боясь его, спросил:
— Скажите, неужели... вышка... ну, высшая мера... у нас есть?.. — И пояснил: — Чеглаков всегда говорил, да и другие тоже, что это так, чтобы боялись...
Дедковский вздохнул:
— К сожалению, пока есть. Раз есть такие, как вы, Потанин, и как Чеглаков, должна быть и высшая мера...
Потанин не удивился даже, он уже понял, что искру надежды в душе своей поддерживал напрасно. После долгого молчания глубоко вздохнул и, не поднимая глаз, тихо, но твердо, с какой-то отчаянной и суровой серьезностью произнес:
— Если бы позволили жить, согласен хоть тридцать, хоть пятьдесят лет... на хлебе и воде сидеть, камни ворочать, на голых нарах спать. Только бы жить...
Уходил он медленно, тяжелой, шаркающей походкой. Еще долго после его ухода в комнате стояла тягостная, гнетущая тишина.
Только что здесь сидел человек, который скоро умрет. Что-то вроде жалости шевельнулось в душе Дедковского. Но сразу же вспомнилось другое: маленький человечек на диване с застывшим от удивления и ужаса лицом — Витя Чернецов, его родители, обезумевшие от страшного горя.
Те, кто знал этих совсем не старых еще людей до трагедии, говорили, что они были жизнерадостны, много и любовно трудились, заботливо и нежно растили своего единственного сына. Смерть Вити изменила их неузнаваемо и навсегда. На суде это были уже согбенные горем, безмерно несчастные старики. Только горячее участие близких людей, товарищей и сослуживцев и надежда, что убийцы их сына будут наказаны, поддерживали их жизнь.