Она попыталась улыбнуться с прежним лукавством:
– Волноваться ему вряд ли стоит.
– Это правда, моя Манон; но не все знают, что я стал святым.
– Однако, если бы вы захотели… Сейчас мне уже не страшно…
Можи берёт в горсть все волосы Минны разом; медленно перебирает пряди против света, и ему приятно видеть, как они струятся серебристой волной…
– Я знаю. Но теперь мне было бы трудновато. Она больше не настаивает, проворно закалывает волосы и будто погружается в тёмный омут своих мыслей. Можи поочерёдно протягивает ей маленькие янтарные шпильки, чёрную бархатную ленту, шляпку, перчатки…
И вот она уже такая, какой пришла; вожделение пронзительно кричит в душе толстого мужчины, осыпая его самыми грубыми насмешками… Но Минна, уже готовясь уйти и опираясь одной рукой на зонтик, обращает к нему своё очаровательное и совершенно новое лицо – с глазами, томными от слёз, с ласковым печальным ртом, алеющим от возбуждения. Она обводит прощальным взглядом стены с приглушённой зеленью обоев, окна, за которыми меркнет мандариново-жёлтый свет, японский халат, пламенеющий в сумраке, и говорит:
– Я жалею, что приходится уходить отсюда. Вы не можете знать, как необычно для меня это чувство…
Можи склоняет голову:
– Могу. За всю жизнь я мало чего сделал хорошего и чистого… Оставьте же мне для бутоньерки этот цветок: ваше сожаление.
Взявшись за ручку двери, она еле слышно спрашивает, и в голосе её звучит мольба:
– Что же мне теперь делать?
– Вернуться к Антуану.
– А потом?
– Потом… откуда же мне знать… Ходить пешком, побольше гулять, заниматься спортом и благотворительностью…
– Шить…
– Ну нет! Это вредно для пальцев. Остаются ещё книги…
– И путешествия. Спасибо. Прощайте…
Она подставляет ему щёку, колеблется, чуть приоткрыв губы.
– Что такое, детка?
Она хмурится, ломая благородную чистую линию своих светлых бровей. Ей хочется сказать: «Вы для меня неожиданность – приятная, немного мучительная, чуть смешная и очень печальная неожиданность… Вы не подарили мне сокровище, которое я должна получить и за которым нагнусь даже в грязь; но вы отвлекли мои мысли от него, и я с удивлением узнала, что в тени великой Любви может расцвести совсем не похожая на неё маленькая любовь. Ибо вы меня хотели, но смогли отречься от своего желания. Значит, во мне есть что-то более дорогое для вас, чем даже моя красота?..»
Она устало пожимает плечами в надежде, что Можи поймёт, сколько слабости, неуверенности, но также и признательности таится в пожатии её маленькой руки, обтянутой тонкой перчаткой… Тяжёлые усы вновь касаются горячей щеки… Минна ушла.
Минна почти бежит. Не потому, что уже поздно и Антуан ждёт – подобные соображения недостойны её внимания. Она бежит, ибо в нынешнем состоянии души ей необходимы движение, спешка. Она спускается по проспекту Ваграм, удивляясь, каким синим кажется воздух после жёлтой комнаты. Тротуар усеян раздавленными серёжками японского сумаха, тёплый весенний день переходит в пронзительно-холодный вечер.
Внезапно она ощущает чьё-то присутствие за спиной: кто-то идёт за ней, подходя всё ближе. Она оборачивается и без всякого удивления узнаёт покинутого мальчика, который в Ледовом дворце не посмел…
– А! – только и говорит она.
Интонация более чем понятна Жаку Кудерку, он угадывает смысл этого «А!», которое означает: «Вы? Опять? По какому праву?..» Она стоит перед ним, очень уверенная в себе; волосы её зачёсаны не так гладко, как обычно; одной рукой без перчатки она оправляет складки на своей длинной юбке.
Он уже знает, что надеяться не на что. Ни одно слово жалости не прорвётся сквозь эти плотно сомкнутые губы, а чёрные глаза, в которых пляшут розовые отблески заката, ясно приказывают ему умереть, умереть прямо здесь, немедленно… Он опускает голову, ковыряя асфальт концом своей трости. Он ощущает на себе неумолимый взгляд, безжалостно оценивающий его худобу по тому, как висит на нём пальто, как некрасиво морщат ставшие слишком широкими брюки…
– Минна!
– Что?
– Я шёл за вами.
– Очень хорошо.
– Я знаю, откуда вы идёте.
– И что же?
– Я ужасно страдаю, Минна, и я не могу понять.
– Я не просила вас понимать.