Но теперь у неё растут крылья… Плавно покачиваясь, Минна плывёт по льду – быстрее, ещё быстрее, а затем пируэт и остановка. Минна отпускает локоть мужчины в зелёном облегающем костюме, скрещивает руки в муфте и устремляется вперёд одна… Она скользит, держась очень прямо на почти не согнутых ногах…
Однако ей хотелось бы вальсировать подобно Полэр, забыв обо всём, что существует, чтобы истаять в воздухе и умереть, превратившись в клочок бумажки, трепещущий над раскалённой лампой, или в струйку дыма, что обвивает запястье погружённого в свои думы курильщика…
Она пытается вальсировать, доверившись рукам высокого молодца в спортивной шапочке, но волшебное очарование не приходит: от мужчины пахнет сервелатом и виски… Минна с отвращением бросает его и начинает скользить одна, делая плавные, хотя ещё боязливые жесты яванской танцовщицы…
Она трудится каждый день с бессмысленным упорством муравья, собирающего свои драгоценные соломинки. Её праздная меланхолия исчезает, а к бледным щекам приливает кровь. Антуан доволен.
Сегодня Минна ощущает в себе удвоенный пыл. Она почти не обратила внимания, что под мартовским солнцем набрякли почки и окрасилось ультрамарином небо, что на ветру ещё слабенькой весны воздух пропитался запахами двухгрошовых букетиков – из поникшей резеды, усталых фиалок, провансальских нарциссов, источающих аромат грибов и флёрдоранжа…
Минна скользит по почти пустой дорожке, режет лёд, будто проводит алмазом по стеклу, резко поворачивает, наклонившись, как ласточка… ещё один шаг, и конёк её врезался бы в ограждение! Она задела, не увидев, чей-то локоть, а потому оборачивается и тихо говорит:
– Простите!
У ограждения стоит, опершись локтем, Жак Кудерк. Беспричинный гнев вдруг хмелем ударяет ей в голову при виде этого жалкого, смертельно-бледного лица, этих тусклых глаз, провожающих каждое её движение…
«Как он смеет! Это отвратительно! Показывает мне свою бледность – будто нищий, выставляющий напоказ гниющие культяпки! А глаза кричат: „Посмотри, как я похудел!“ И пусть худеет! Пусть истает и исчезнет! Чтобы я больше не видела этого… этого…»
Она кружит по льду, как испуганная птичка, которая вьётся под сводами зала… но в душе её рождается решимость не уступать. Это он должен уйти!
Однако победа даётся ей нелегко, и тонкие лодыжки изнеможённо подрагивают. Она не изменит решения. Если Жак не желает отвязаться от неё, то пусть умрёт! Изгоняя его из жизни, она вновь становится маленькой жестокой королевой, которая правила своим воображаемым народом при помощи яда и кинжала.
На следующий день Минна поднимается так, словно ей предстоит успеть на утренний поезд. Она совершает привычный туалет с поспешной решимостью. Во время завтрака Антуану достаются лишь обрывистые слова, падающие, будто снаряды, на его невинную голову. Притопывая от нетерпения по ковру, она следит за каждым движением мужа: уйдёт ли он наконец?
Он, собственно, и собирается это сделать. Но задерживается возле камина, с тревогой вглядываясь в своё отражение добродушного разбойника, хватает себя обеими руками за бороду:
– Минна, может, мне стоит её сбрить?
Она смотрит на него в течение одной секунды, а затем разражается таким пронзительным и оскорбительным смехом, что Антуану мучительно больно слушать…
Однажды ночью, когда он, торопясь и задыхаясь, стремился овладеть ею, она расхохоталась – совершенно невыносимо! – подобным же образом, ибо резиновая груша электрического звонка у изголовья постели стала биться о стену в ритме некоего эротического метронома… Об этой ужасной ночи и думает Антуан, глядя на Минну. Приступ смеха был таким сильным, что на её светлых ресницах повисли две прозрачные капельки, а углы рта вздрагивали, словно от рыданий…
Их разделяет какая-то плотная стена. Ему хотелось бы сказать: «Не смейся! Будь нежной маленькой девочкой, как это бывает иногда с тобой. Не будь такой лукавой, такой далёкой; прояви снисхождение и забудь о своём превосходстве. Пусть твои бездонные чёрные глаза не осуждают меня! Ты считаешь меня глупым, потому что я сам охотно представляюсь глупцом. Будь моя воля, я бы стал ещё глупее, чтобы безгранично любить тебя, любить без участия рассудка, без этих невыразимых мук, которые ты можешь причинить мне одним лишь презрением или просто скрытностью…»