От огня в кухонном очаге и от лампы в столовой в сад устремляются два острых пучка оранжевого света. Цикады кричат, как днём, и дом, вобравший солнечные лучи всеми порами своих серых камней, останется горячим до полуночи.
Минна и Антуан сидят, свесив ноги, на низкой стене террасы и не говорят ни слова. Антуан пытается разглядеть в темноте глаза Минны; но вокруг непроницаемая ночь… Ему жарко, неуютно в собственной шкуре, и он терпеливо переносит эти слишком привычные ощущения.
Минна смотрит, не шевелясь, прямо перед собой. Она вслушивается в шаги Ночи, легко ступающей по песчаным дорожкам и порождающей устрашающие силуэты во тьме. И Минна вздрагивает от вожделения. Эти тяжко-спокойные часы переполняют её нетерпением; вглядываясь в безмятежную красоту сада, она взывает к возлюбленному Племени, которое повелевает её грёзами…
Изнуряющая ночь, когда руки жаждут прикоснуться к холодному камню! На укреплениях она дышит лихорадочным возбуждением и убийством, её прорезает пронзительный посвист… Минна резко поворачивается к своему кузену:
– Свистни, Антуан!
– Как это?
– Свистни во всю силу, так громко, как можешь… Громче! Ещё громче! Хватит! Ты не умеешь!
Сжав руки, она хрустит всеми пальцами и зевает прямо в небо, словно кошка.
– Который час? Этот папаша Люзо ещё не собирается уходить?
– Нет, отчего же! Ещё не поздно. Ты хочешь спать? Презрительная гримаса: я – спать?!
– Этот старик меня раздражает!
– Тебя все раздражают! Он славный человек, немножко болтун…
Она пожимает плечами и произносит прямо перед собой в темноту:
– У тебя все славные! Ты загляни ему в глаза! Уж я-то знаю!
– Ни фига ты не знаешь.
– Пожалуйста, будь повежливее! Ты хоть знаешь, с кем говоришь? Папаша Люзо поседел в преступлениях.
– Поседел в преступлениях! Минна, если бы он тебя услышал…
– Если бы он меня услышал, то не посмел бы больше прийти сюда! Он завлекает девочек в свою охотничью хижину, а потом, надругавшись, душит их! Ты помнишь, как исчезла малышка Кене?
– О!
– Вот именно.
Антуан чувствует, как всё плывёт у него перед глазами, и негодующе взрывается, благоразумно переходя на шёпот:
– Но это же неправда! Ты сама знаешь, её родители сказали, что она уехала в Париж вместе с…
– С коммивояжёром! Знаю, знаю! Папаша Люзо заплатил им, чтобы они молчали. Эти люди ради денег способны на всё.
Раздавленный её логикой, Антуан на минуту замолкает, но затем его возмущённый здравый смысл берёт верх. В своём негодовании он осмеливается даже схватить в крепкие ладони хрупкие запястья Минны:
– Послушай, Минна, ты говоришь что-то чудовищное! Этого нельзя делать, если нет доказательств! Кто тебе сказал?
Серебристое облачко вокруг невидимого лица Минны колышется в такт её смеху:
– А ты думаешь, я такая глупая, что всё тебе расскажу?
Вырвав свои запястья, она вновь застывает в царственной неподвижности:
– Мне многое известно, сударь! Но вы не вызываете у меня доверия!
У чувствительного неловкого мальчика подступают к глазам слёзы, и он говорит нарочито высокомерным тоном:
– Не вызываю доверия? Разве я когда-нибудь ябедничал? Да хоть сегодня утром, когда папаша Корн пришёл жаловаться, что потоптали его грядки… я что, натрепался?
– Ну, знаешь! Этого бы ещё недоставало! Иначе я бы с тобой вообще не разговаривала.
– Так что же? – молит Антуан.
– О чём это ты?
– Ты скажешь мне?
Он отказался от всех попыток выказать пренебрежение, он клонится всем своим длинным телом к маленькой равнодушной королеве, которая таит столько секретов в своей головке, осенённой серебристо-светлыми волосами…
– Посмотрим, – отвечает она.
– Можно войти, Антуан? – слышится за дверями голос Минны.
Антуан, всполошившись, как испуганная старая дева, мечется по комнате с криком: «Нет, нет!» – и судорожно ищет свой галстук. В дверь нетерпеливо скребутся, и Минна распахивает её настежь:
– Почему же «нет, нет»? Потому что рубашка у тебя расстёгнута? Ах, мой бедный мальчик, неужели ты думаешь, что меня это смущает?
Минна, в голубом полотняном платье, с белой лентой в гладких волосах, встаёт перед кузеном, который нервно завязывает найденный наконец галстук. Она смотрит ему в лицо своими бездонными чёрными глазами, окаймлёнными дрожащей тонкой бахромой блестящих ресниц. Антуан, не в силах превозмочь восхищение, отворачивается. В глазах этих суровая чистота, которую можно увидеть только у младенцев – очень серьёзных, потому что они ещё не умеют говорить. В тёмной их глади пляшут отражения, и Антуан, увидев в них на мгновение себя, смущается, и рубашка становится ему тяжела, как рыцарю панцирь…