Я моргаю. Поле зрения заслоняют сапоги, потрескавшиеся и белые от пыли. За одним голенищем — рукоятка ножа. Ноги в линялых брюках кажутся огромными, как стволы болотных кипарисов, зато лицо работорговца маячит красным пятном в обрамлении редких, выжженных солнцем волос. Рука с плетью кажется и того меньше, но плеть я вижу отчетливо. И понимаю, что сейчас она опустится на меня. Пузырь обиды раздувается в горле, пока не заслоняет дыхательные пути и я в прямом смысле слова не начинаю задыхаться.
Он ударит меня на глазах моих рабов. Меня. Ударит. Белый прощелыга из Кентукки.
Прежде чем пузырь прорывается криком, на работорговца с двух сторон наскакивают управляющий мсье Жак и Тони, надсмотрщик-мулат. Кентуккийцу заламывают руки, после чего Тони, ткнув мерзавца под ребра его же плетью, доходчиво объясняет, что со мной так нельзя. Я не «паскуда черномазая», как он изволил меня именовать, а белая мисса Флоранс, хозяйская дочка. И если миссе Флоранс стукнуло в голову кидаться на пришлых, царапаясь и вопя, что ж, пусть ей. Чем бы господское дитя не тешилось.
— Да что ж она у вас дикая такая, прям кошка болотная! — Работорговец потирает выкрученные запястья и сплевывает розовым.
— Уж какая есть, а все одно — хозяйка, — разводит руками Тони, пока управляющий помогает мне встать.
— А неча ей на честных людей злобиться! Будто я обманом ту девчонку забираю. Да я за нее, ежели хотите знать, семьсот долларов выложил! За соплюху, которую еще растить да растить.
Мсье Жак успевает схватить меня за талию, прежде чем я вновь кидаюсь в атаку:
— Дезире моя! Никто не смеет забирать ее у меня! Она моя…
«Сестра!» — кричу я про себя, но сантиментами торговца не проймешь. Тем более такого, что, как стервятник, ездит по плантациям и скупает рабов по дешевке. Калек, стариков, молодняк, который слопает больше, чем наработает. Из самых завалящих рабов при умении можно выжать пользу. А Дезире — жемчужина посреди навозной кучи. Редкая находка, поцелуй Фортуны, дар, по недосмотру оброненный ангелами. Это я понимаю даже своим двенадцатилетним умишком.
— Она — моя собственность!
Так будет понятнее. У телеги работорговца высокие борты, и я не вижу, что творится с Дезире. Но слышу, как она постанывает. Не от моих слов, конечно, просто веревки больно впились ей в щиколотки и запястья.
Негодяй скрутил ее крепко-накрепко, как каджуны связывают уток, которых привозят продавать по пятницам. Мою сестру! Ведь она же — моя сестра!
— Была ваша, стала наша, — ухмыляется кентуккиец. Говорит он подобно всей белой голытьбе, так растягивая слова, что под конец фразы забываешь ее начало.
— Ты не можешь ее забрать! Ну… зачем она тебе? Она недостаточно сильна, чтобы работать!
Мсье Жак чуть ослабляет хватку, чтобы вдохнуть. О, святая простота! Рабы, что собрались поглазеть на то, как «мисса Флоранс мутузит чужого», отводят глаза и шаркают босыми ногами по гравию. Да я и сама понимаю, что сболтнула глупость, и кусаю губы, пока работорговец заходится хохотом.
— Работать! Нешто ж вы решили, будто ей придется хлопок собирать аль тростник рубить? Эк хватила! — и он сплевывает табачную жвачку. — Нет, мисс, квартероночки — товар штучный. Будет «красоткой» в Новом Орлеане. Работенка нехитрая, вставать лишний раз не придется.
Он гогочет, вытирая лицо грязным шейным платком. Пот катит с него градом. Видно, не привык к нашей майской жаре.
— Чтоб тебе темя напекло! — ору я, выворачиваясь из захвата. — Чтоб тебя солнечный удар хватил! Каналья, свинья, чтоб ты сдох!
Отталкиваю управляющего и бросаюсь на веранду, перескакивая через ступени. Уже оттуда, развернувшись, разглядываю телегу сверху. Как и полчаса назад, когда я услышала всхлипы Норы, которую обнимала и похлопывала по спине Роза. А как выскочила я на улицу, так платье мое, уже мокрое от пота, мигом на мне просохло. Во внутреннем дворике стояла телега, запряженная двумя мосластыми мулами, а в той телеге лежала моя сестра, опутанная веревками. Когда я сдирала кожу на пальцах, пытаясь развязать веревки, она все шептала: «Фло, куда меня увезут? Что со мной будут делать?»