Фаустина также с своей стороны вероятно искала на мужественной физиономии жениха своей юности следы годов жизни, страданий. И эти два существа, любившие друг друга, по крайней мере говорившие себе это, мечтавшие одно время о совместной жизни и взгляды которых встретились в первый раз после восьми лет, обменивались в театральной ложе, на виду у двух тысячной толпы, замечаниями светских людей, видевшихся накануне! Потому что бывают часы, когда на устах появляются или решительные, или банальные слова, когда можно сказать только слишком много или слишком мало; потому что в отношениях между Мишелем Тремором и Фаустиной Морель не могло быть среднего, и что и тот и другая безмолвно это понимали. Им нужно было быть или только в настоящем, не представлявшем из себя ничего, или в прошлом, составлявшем драму одного из них.
Теперь они говорили о музыке, спорили о Меssidоr и различных лирических попытках Брюно, затем перешли к Вагнеру, к последнему сезону в Байрейте. Иногда едва заметная горькая улыбка, призрак былого времени, касалась слегка губ Фаустины, и в этом мелькавшем выражении было столько иронии, — может быть иронии тех, которые, благодаря непроизвольной двойственности своей личности, видят себя беспрестанно играющими жизненную комедию и жалеют себя за напрасную трату стольких усилий.
И в то время, как Фаустине казалось, что она слышит нового человека, она, вероятно, презирала себя, не умея найти в этом светском собеседнике дикаря из Кастельфлора, в этом умном болтуне — молчаливого студента археологического института. Мишеля пугали эти незнакомые зрачки, сияние которых его обволакивало. Ему казалось, что он видел в них колебавшиеся смутные отражения стольких существ и предметов, чуждых ему, целое прошлое, о котором он ничего не знал, целая непонятная тайна эволюции души, в которую он никогда не мог вполне проникнуть и которая все более и более ускользала от его анализа.
Он чувствовал себя далеко, бесконечно далеко от этой души.
Они вдруг замолчали. Разговор, где под вежливыми и приличными словами чувствовалось нечто в роде вызова, разговор, где каждый боялся дать говорить другому, стих. Они замолчали, и пустота, оставшаяся после их слов, была тотчас же заполнена в их ушах шумом большой, шумной и равнодушной залы, тем шумом толпы, который есть почти молчание, как сама толпа — уединение. Это было для них впечатлением леденящего холода. Тогда, совсем тихо, отказываясь от принужденной беспечности только что разыгранной, Фаустина прошептала:
— Как это было давно… — Фраза, говорившая или много или очень мало.
Мишель решил принять ее, как очень мало выражавшую.
— Очень давно, — повторил он; — вы ни разу не возвращались во Францию?
Она продолжала по-прежнему тихим голосом:
— Вы ведь знаете… что я вдова?
— Я это недавно узнал, да, — ответил Тремор этот раз серьезно, — и я вас пожалел.
Мгновенная улыбка горечи появилась на алых губах.
— А вы, — продолжала молодая женщина, — вы путешествовали, работали… Я читала ваши статьи в Revue des Deux Mondes. О! вы пойдете далеко, я в этом уверена, вы можете рассчитывать на многое!
Она, казалось, говорила это самой себе; он ограничился поклоном без ответа.
— Вы были… шокированы, не правда ли, только что, когда я послала за вами? — спросила она внезапно.
— Я был очень удивлен, сударыня.
Новое молчание последовало за этими словами. Затем еще более тихо Фаустина прибавила:
— Однако, нужно, чтобы я вам сказала… чтобы я объяснила…
Мишель быстро поднял голову и, глядя на молодую женщину:
— О, я понял, — сказал он, — не будем касаться прошлого.
Дверь отворилась, появилась унылая фигура г-жи Морель. Мишель поднялся. Когда он церемонно прощался, г-жа Вронская протянула ему руку; небрежно оставляя в пожатии эту изящную и теплую руку, этот белый цветок тела, только что освободившийся от душистой перчатки, она прошептала:
— Я остановилась в Континенталь; не правда ли, я вас увижу еще?
Однако лицо Мишеля не прояснилось.
— Боюсь, что нет, сударыня, я возвращаюсь завтра в Ривайер, по всей вероятности я там останусь до времени моего от езда в Норвегию, где я проведу лето, — возразил он.