Морин сняла его с вешалки и подержала перед собой на уровне роста Гарольда. Двадцати лет как ни бывало, она снова увидела их с мужем в Кембридже у часовни Королевского колледжа, стесняющихся своих новых одежек, ожидающих Дэвида точно в том месте, где он велел его ждать. На Морин, она сейчас вспомнила, было атласное платье с высокими подплечниками, кажется, цвета вареных креветок — наверное, чтобы оттенить румянец. Гарольд сутулился, неловко выставив вперед руки, будто рукава его пиджака были не из ткани, а из дерева.
Морин нападала на него с упреками: следовало заранее узнать план мероприятий. Она нервничала и плохо владела собой. В результате они прождали два часа, но оказалось, что церемония проходила в другом месте. Они все пропустили. И несмотря на то, что Дэвид извинился перед ними — они случайно столкнулись с ним, когда он выходил из паба (негоже было укорять его слишком строго, ведь сын праздновал окончание университета), — он все же не явился на лодочную прогулку, которую сам же и пообещал. Долгий путь от Кембриджа до Кингсбриджа супруги проделали в полном молчании.
«Он сказал, что отправляется в пеший поход», — вымолвила наконец Морин.
«Очень хорошо».
«Чтобы отвлечься. Пока не начал работать».
«Очень хорошо», — повторил Гарольд.
От досады у нее в горле будто застыл ком, и захотелось плакать.
«По крайней мере, у него теперь диплом! — не выдержала Морин. — И он может чего-то достичь в жизни!»
Дэвид приехал через две недели, как снег на голову. Причину столь скорого возвращения сын не объяснил, но пока он поднимался в свою спальню, в его коричневом вещмешке, которым он стукался о перила лестницы, что-то звякало, и потом Дэвид не раз отзывал мать в сторонку и просил у нее денег. «Это университет отнял у него все силы», — утверждала Морин, оправдывая неудачи сына с устройством на работу. Или успокаивала: «Ему бы только подыскать подходящее место». Дэвид не являлся на собеседования, а если и приходил, то немытым и нечесаным. «Дэвид чересчур умен», — твердила Морин. Гарольд кивал, как всегда покладисто, будто и вправду верил ей, и Морин хотелось выбранить его за притворство. Что скрывать, их сына редко можно было застать твердо стоящим на ногах. Иногда она взглядывала на него украдкой и уже начинала сомневаться, получил ли он и вправду свой диплом. Если оглянуться назад, то по поводу Дэвида возникало столько несоответствий, что даже хорошо знакомые, казалось бы, понятия вдруг разваливались на глазах. Морин потом винила себя за подобные сомнения, но весь гнев тем не менее вымещала на Гарольде. «По крайней мере, у твоего сына есть перспективы, — твердила она. — И волосы». Все, что угодно, лишь бы вывести мужа из терпения. Из ее кошелька начали пропадать деньги. Сначала мелочь. Потом купюры. Морин делала вид, что ничего не замечает.
Все последние годы она донимала Дэвида расспросами, могла ли она дать ему что-то большее, а он ее утешал. В конце концов, она подчеркивала подходящие вакансии в газетных разделах о поисках работы. Она записала сына на прием к врачу и сама отвезла его туда. Она вспомнила, как он уронил рецепт ей на колени, как будто лекарства были выписаны не ему. Там значился протиаден — от депрессии, диазепам — успокоительное, и еще темазепам — на случай, если бессонница не пройдет сама собой.
«Какая куча всего! — воскликнула Морин, вскакивая со стула. — Но что тебе сказал доктор? Что он думает?»
Дэвид пожал плечами и закурил очередную сигарету.
Но, так или иначе, после визита к врачу наступило улучшение. Морин по ночам прислушивалась, но Дэвид, вероятно, все же спал. Он уже не вставал завтракать в четыре утра. И больше не отправлялся на ночные прогулки в домашнем халате, не прованивал весь дом тошнотворно-сладким дымом своих самокруток. Дэвид теперь не сомневался, что найдет работу.
Ей вновь представился тот день, когда их сын задумал поступить в армию и перед собеседованием решил собственноручно обриться наголо. По всей ванне валялись его длинные локоны. На голом черепе, там, где рука дрогнула и бритва соскользнула, виднелись порезы. От столь варварского обращения с этой бедной, разнесчастной головушкой, которую она любила до самозабвения, Морин едва не завыла в голос.