Клычков был наделен незаурядными стихотворческими способностями и неповторимым даром поэта в прозе.
Как-то я сказал ему с юношески дерзкой восторженностью:
– Сергей Антоныч! Поэт вы хороший, но все-таки Есенин и Клюев писали лучше вас, а как прозаику нет вам равного во всей мировой литературе.
– Вот это вы совершенно верно сказали, – с чувством полного удовлетворения» серьезно и убежденно проговорил Клычков.
Признаюсь, я очень неудачно выразил свою мысль, но Клычков понял, что я хотел сказать. Конечно, я не ставил Клычкова выше Пушкина и Сервантеса. Моя мысль, от которой я не отказываюсь и сейчас, сводилась к тому, что недописанная Клычковым эпопея о русской деревне, его сказовая проза – это в русской литературе явление в своем роде единственное.
И вот с этим Клычков согласился – согласился тем радостнее, что подобного рода похвалу, которую он раньше слышал от профессиональных критиков (А. К. Воронского, А. 3. Лежнева), теперь произнес совсем еще юный читатель, желторотый птенец.
В лирическом отступлении из романа «Сахарный немец» Клычков дает краткую» обобщающую характеристику русского простолюдина и русского просторечья: «…мудр простой человек, и речь его проста и цветиста!» Эти слова по праву мог бы отнести и к себе вышедший из крестьян Сергей Клычков.
Многодумная и прозрачная при всей сложности своего рисунка клычковская проза ритмична от первой до последней строки. Но ее ритм не утомляет и не раздражает, как ритм прозы Андрея Белого» ибо там он не органичен, не необходим, там он – каприз автора, предпочитающего чесать за ухом левой ногой. У Клычкова ритм подчинен синтаксису, он не нарушает разговорности фраз. Вот почему речь Клычкова свободна от нарочитости, от искусственности в расстановке слов, искусственности, которой страдает ритмический «сплошняк» у тех, для кого ритм – самоцель. Ритмичность кличковской прозы оправдана уже одним тем, что в его романах речь идет от первого лица – от лица деревенского «мечтуна и небылишника». Слов у него в коробе – что снежинок в завьюженном поле. В его речи вы ощущаете склад и лад русской сказки, русской песни, аранжированной знатоком народной музыки. Словесная ткань в этой песне-сказке ни на одной странице не рвется. Ухо не улавливает в голосе песенника фальшивых нот. Ни в одном слове нет привкуса стилизаторской патоки.
Все, что окружает деревенского жителя, так прекрасно, что, глядя на нерукотворный храм природы, надо только, как учил апостол Павел, всегда радоваться и непрестанно молиться. «Молись, Петр Кирилыч, так же, как и живи, а живи так, будто читаешь молитву…» – назидает «чертухинского балакиря» Спиридон Емельяныч.
Радования, молитвования и дивования достоин мир лесных зарослей и полевых просторов. Все тайное является взору человека «в образе повседневных, привычных предметов…» Но – «проходит мимо них человек, ничем не удивленный, у него на все глаз наметался и потому все равно как… ослеп!..»[2] Для того же, кто еще не разучился дивиться, явь неприметно пресуществляется в сон, сон претворяется в явь, небыль наплывает на быль, «…не поймешь: ветки ли это уплыли, оторвавшись от сучьев, как от причала, в бездонную синь, и там в глубине листву отряхивают, иль синева на ветки упала, не удержавшись в непостижимой выси на листопадном ветру»[3]. Все как будто бы призрачно, все подернуто полумглою, все озарено преображающим светом луны (не зря Клычков так любит этот оборот: то ли… то ли…), и все плотно, объемно, цветисто, голосисто, душисто. И лирические раздумья, тоскливые, как осеннее прощание отлетающих журавлей, не прерывают повествования, а впадают в него, словно малые речки в большую.
Проза Сергея Клычкова – это песнь во славу крестьянской Руси с подступившей к самой деревне лесной глухоманью, где всякого зверья – до лешевой матери, с ворожейным плеском лесных речек, озер и болот, с дурманящей запахом трав и цветов глубью лесных оврагов, с птичьим многоладовым гамом. Это песнь во славу деревенской Руси с лиловою далью пашен, пестрой далью лугов и тусклым золотом нив. Это песнь во славу деревенской Руси, игрою искусника месяца преображающейся в царство невиданной красоты. Это песнь во славу деревенской Руси, спящей под байки зимних метелей и пробуждающейся при первом зове предвесеннего упругого ветра. Это песнь во славу деревенской Руси с ее проказливыми и степенными лешими Антютиками» вырастающими из кочек и пней на выручку и на счастье тем, кто в них верит. Это песнь во славу избы-пятистенки с коньком на кровле – избы, пропахшей освещаемой лунной вязью на полу да иссиня-золотистым мерцаньем лампадки, затепленной в красном углу, на божнице, избы, полнящейся молитвословным шелестом, шепотом наговоров и заговоров. Это похвала крестьянской Руси, похвала той безрассудной, той озорной щедрости, с какою она растрачивала себя в переливчатых песнях, в хитросплетенных сказках, в замысловатых хороводах и плясках, в слепящей яркости красках, в переборах ладов гармошки, в узорах на полотенцах, в затейливости нарядов, в истовой игривости обрядов. Это песнь во славу мужика, ибо «мужик приставлен к земле с заранее и хорошо продуманным расчетом не на погибель ее и запустенье, а на обилие плодов земли, на радость каждой птичке, зверьку и самому человеку»