На вокзал за мной приехали на машине. Ночью шёл снег, но сейчас небо было безоблачным, светило солнце, было холодно, в воздухе сверкала изморозь. Какое, однако, противоречие — приходится ехать по весёлой ухоженной местности, да ещё в такую погоду, когда местность эта кажется столь естественно принадлежащей неизменно тёмно-голубой вселенной, что ты себе и представить не можешь какого-либо коренного перелома, ехать к дому траура, где лежит, быть может, уже тлеющий труп! До самого дома я не получил ни какой-либо поддержки, ни какого-либо предзнаменования, так что к встрече с мёртвым телом в холодной спальне оказался совсем не подготовленным.
На стульях, в несколько рядов стоящих в комнате, тесно сидели соседские женщины и пили вино, которое им предлагали. Я чувствовал, как, глядя на покойную, они исподволь начинают думать о себе.
Утром в день похорон я долго оставался один с покойницей. Моё личное чувство внезапно совпало с общепринятой традицией бодрствования у гроба. Мёртвое тело казалось мне то ужасающе одиноким, нуждающимся в любви, но мне становилось скучно, и я смотрел на часы. Я решил пробыть у неё не меньше часа. Кожа у неё под глазами вся сморщилась, кое-где на лице поблёскивали капли святой воды, которой её окропили. Живот немного вздулся от таблеток. Я сравнил положение её рук на груди с неподвижной точкой вдали, чтобы удостовериться, что она не дышит. Между верхней губой и носом у неё не было больше ложбинки. Лицо её теперь очень походило на мужское. Временами, когда я долго смотрел на неё, я переставал сознавать, о чём мне следует думать. Тут скука делалась невыносимой и я растерянно стоял рядом с покойницей. Но когда истёк час, я, несмотря на это, не хотел уходить и оставался с ней ещё долго.
Потом её фотографировали. С какой стороны она фотогеничнее? Фотогеничность — у неё, у мёртвой?
Церемония похорон окончательно обезличила её, и всем стало легче. Мы шли за бренными останками сквозь снежную вьюгу. В религиозные формулы нужно было только вставить её имя. «Сестра наша…» Со свечей на пальто провожающих капал воск, который позже удаляли утюжкой.
Снег валил такой густой, что к нему никак нельзя было привыкнуть, и всё поглядывали на небо: не кончается ли. Свечи гасли одна за другой, их больше не зажигали.
Я вспомнил, что не раз читал, как бывает, что, заболев по время похорон, человек умирал.
За кладбищенской стеной сразу начинался лес. Лес был сосновый и покрывал склоны довольно отвесного холма. Деревья росли так плотно, что уже от второго ряда видны были одни макушки, и дальше — макушки за макушками. Сильные порывы ветра разрывали снежную завесу, но деревья по шевелились. Я перевёл взгляд от могилы, от которой быстро удалялись люди, на неподвижные деревья: впервые природа показалась мне и впрямь жестокой. Так вот они, стало быть, факты! Лес говорил сам за себя. Кроме бесчисленных макушек, всё было не в счёт; на их фойе какое-то случайное скопление фигурок, которые теперь быстро исчезали из виду. Мне казалось, что кто-то надо мной издевается, и я ощутил полнейшую беспомощность. Внезапно, охваченный бессильной яростью, я понял, что обязан написать что-нибудь о своей матери.
Позднее, дома, уже вечером, я поднимался по лестнице. И внезапно прыжком перемахнул через несколько ступенек. При этом я как-то по-детски хихикнул, да ещё чужим голосом, словно собирался чревовещать. По последним ступенькам я взбежал бегом. Наверху, кичливо стукнув себя кулаком в грудь, я сам себя обнял. Медленно, с чувством собственного достоинства, как обладатель некоей редкостной тайны, спустился я затем вниз.
Не верно, что работа над рассказом принесла мне пользу. В те месяцы, когда я поглощён был историей моей матери, эта история поглощала все мои силы. Работа моя не была, как я поначалу надеялся, воспоминанием о законченном периоде моей жизни, это была какая-то беспрестанная сумятица, когда воспоминания всплывали в форме отдельных слов, которые лишь подтверждали, что мне необходимо отказаться от замысла. Случается, я и теперь ещё внезапно просыпаюсь ночью, словно от лёгкого толчка, и, в ужасе затаив дыхание, собственными глазами вижу, как с каждой секундой заживо сгниваю. Воздух в темноте не шелохнётся, и мне кажется, будто все предметы потеряли равновесие и сорвались с места. Вот они ещё чуть-чуть покружатся бесшумно вокруг, а затем начнут отовсюду валиться и задавят меня. Во время таких приступов страха человек притягивает к себе всё и вся, как разлагающееся животное, при этом он не пребывает в безучастной удовлетворённости, когда все его чувства проявляются свободно, а его неизбежно захлёстывает безучастный объективный ужас.