А когда наконец входила, то дверь отворялась медленно-медленно, и мать, широко открыв глаза, входила, точно призрак.
Но и днём она без толку бродила по дому, путая двери и стороны света. Часто она сама не могла понять, как попала в то или иное место и сколько прошло времени. Она вообще потеряла чувство времени и пространства.
Она никого не хотела видеть, разве что в гостинице подсаживалась к туристам, выскочившим из автобусов, которые слишком спешили, чтобы разглядывать её. Она не в силах была больше притворяться; она полностью выдохлась. Взглянув на неё, каждый догадывался, что с ней.
Она боялась лишиться рассудка. Поторопилась, пока ещё не было поздно, написать два-три прощальных письма.
Письма были такими ошеломляющими, словно она пыталась запечатлеть на бумаге частицу собственного сердца. Писать теперь не значило для неё больше заниматься какой-то чуждой работой, как обычно для людей её образа жизни, для неё это было точно дыхание, независимый от её воли процесс. Правда, с ней почти нельзя было теперь ни о чём говорить, каждое слово напоминало ей о чём-то ужасном, и она тотчас терялась. «Я не могу говорить. Не мучай же меня». Она отворачивалась, отворачивалась ещё раз, и ещё резче, пока не оказывалась спиной к говорившему. Тогда она закрывала глаза, и тихие бесполезные слёзы катились по её лицу.
Она поехала в город к невропатологу. С ним ей было легко разговаривать, он был врач, и это внушало ей доверие. Она сама удивилась, как много ему рассказала. А рассказывая, начала всё по-настоящему вспоминать. Её успокоило, что врач, слушая её, согласно кивал головой, отдельные признаки сразу распознал как симптомы и, дав им наименовании «нервное расстройство», привёл к системе. Он понял, чем она больна, мог объяснить её припадки. Она была не единственной пациенткой, в приёмной ждали ещё два-три человека.
В следующий раз ей уже было интересно наблюдать за этими людьми. Врач посоветовал ей как можно больше гулять на свежем воздухе. Прописал ей лекарство, облегчившее немного головную боль. И путешествие переключило бы её мысли. За каждый визит она платила врачу наличными, больничная касса, членом которой она состояла, не предусматривала подобные расходы. Её огорчало, что она тратит на себя деньги.
Иной раз она отчаянно искала какое-нибудь слово, обозначающее тот или иной предмет. Как правило, она его знала, просто ей хотелось, чтобы окружающие приняли в ней участие. Она тосковала по той недолгой поре, когда и правда никого не узнавала и ничего не замечала вокруг себя.
Она кокетничала тем, что была больна, разыгрывала больную. Делала вид, что в голове у неё всё путается, чтобы защититься от наступившей наконец ясности мыслей, ибо при ясной голове она считала, что представляет собой некое единичное явление, и переставала утешаться мыслью, что занимает лишь вполне определённое место в ряду себе подобных. Преувеличивая забывчивость и рассеянность, она хотела, чтобы её, когда она всё-таки всё вспоминала или понимала всё происходящее, ободряли: «Ну вот, уже лучше! Тебе уже много лучше!» — словно весь ужас состоял только в том, что её точила мысль, будто она потеряла память и не способна принимать участие в разговоре.
Она не выносила, когда на её счёт отпускали шутки. Ей не помогало, когда над её состоянием подтрунивали. ОНА ВСЁ ПОНИМАЛА БУКВАЛЬНО. И плакала навзрыд, если кто-нибудь нарочно разыгрывал перед ней бодрячка.
В разгар лета она на месяц поехала в Югославию. Но в первые дни сидела в затемнённой комнате отеля и без конца ощупывала голову. Читать она ничего не могла, собственные мысли перебивали прочитанное. Она то и дело шла в ванную и мылась.
Потом наконец она решилась выйти на улицу и даже поплескаться в море. Она впервые отдыхала и впервые была у моря. Море ей поправилось, по ночам часто штормило, тогда и беды не было, что она лежит без сна. Она купила соломенную шляпу от солнца и вернула её в день отъезда в магазин. Под вечер она обычно заходила в бар и выпивала чашечку кофе. Всем своим знакомым она посылала открытки и письма, в которых о себе писала лишь между прочим.