Зааааайчик, послушай меня внимательно, хорошо меня послушай, только, ради бога, не начинай опять плакать, сейчас не время, нам надо сосредоточиться и хорошо подумать. Зайчик, успокойся, не говори глупостей, тебе не придется никуда бежать опять, ты останешься, где есть, и будешь работать, как работаешь, я не знаю как, но мы что-нибудь придумаем. Господь с тобой, Вупи, что ты несешь, какое знала, ну как ты себе представляешь, я знала, что он занимается такими делами – и продолжала бы с ним как ни в чем не бывало – ну как ты себе это представляешь, а? Все, все, все хорошо, я не сержусь, не говори глупостей, все прекрасно, главное тебе сейчас – отдохнуть, как следует отоспаться, все, закончили-забыли. Забыли? Ну, слава богу. Спать тебя будем класть, да? Ну и хорошо. Хочешь в душ или утром в душ? Да, я потерплю тебя грязной, так уж и быть. Все, ложись, я скоро приду. Ничего бы ты без меня не умерла, не выдумывай. Спокойной ночи, я скоро.
Подойти к зеркалу, поворошить рыжие пряди, сердце ухнет – покажется на секунду, что прибавился белый волос, но нет, просто плавающую лампу качнуло рябью, свет блеснул неудачно. Гребень ложится в руку надеждой на «как-нибудь» и на «утро-вечера-мудренее». Косы распадаются медленно, больше сегодня голову клонят, чем, кажется, за всю жизнь клонили. Надо бы быть взрослой девочкой, сильной, смелой; надо бы позвонить ему, посмотреть прямо, сказать: дорогой дядюшка, что за на хуй? Надо бы, если бы при мысли об ответном его взгляде так рука не дрожала.
Так приложил говнюка об ствол, что теперь он скулит и кровь течет из рассеченного лба, – а только так ему и надо, остроухому подонку. Если бы Волчек не схватил меня за руку, не поволок в сторону – убил бы, наверное, растерзал бы, наверное, подонка, потому что уже пелена на глаза упала, как бывает – не то чтобы часто, но, увы, и не то, чтобы слишком редко; последний раз – когда заступил дорогу во дворе какой-то подонок с рейкой в руке. Если бы Волчек не схватил меня за руку, не поволок в сторону, не заорал: «Хватит!» – не растирал бы ты сейчас, сукин сын, по лицу кровь со слезами, а был бы размазан по этому честному древу говенной мысью. И до сих пор руки трясутся, пообрывать бы дверки у их охуенной «мазды-лянь» и посминать бы, как фольгу от конфетки. Вон как живо пакуются, едва не вписались в сосенку на повороте, ишь, заспешили, аж мечи побросали, ну ничего, я еще найду тебя, уебок, Леголас недобитый.
Волчек, оказывается, до сих пор меня за руки держит, что-то бормочет, увещевает.
Встретили их в единственном здешнем ресторане более или менее приличного вида, два или три часа назад, разговорились. Те, которые эльфы, хороши были так, что дух захватывало, – прозрачные очи, тугие брови, локоны золотые, шитые плащи и мечи, сияющие в старомодном кристальном освещении заведеньица с прогнутыми, по моде пятидесятых, цинковыми столами и такими же стульями – сидишь на них, как в лоханке, рванешься в туалет сходить – попа застревает. Часть посуды тут еще сохранилась такая, как к этим столам полагалось, – с балансиром, а часть уже обычная, плоская – и поэтому то борщ покапает на скатерку, то котлетка сползет в салатик. Детки эти вели себя шумно, смеялись громко, официанток называли по именам, а один, мелкий, с неестественно гладкой окладистой бородой и огромными кустистыми бровями, все время жался к барменше, крутился перед стойкой, мел бородой цинк, смотрел влюбленно, что-то извинительное бормотал ей – а девица отворачивалась, знать его не хотела. Первым к нам подошел эльф поменьше, ангельским ликом изобразил радость знакомства, сносно заговорил на китайском, спросил, по какому поводу мы тут туристы. Волчек скорчил морду и сказал: «По делу», а я пожалел золотого молодца – так на него, подсевшего к иностранцам (спасибо, и меня в «не свои» зачислил) «просто так потрепаться», друзья смотрели, что отогнать его сейчас было бы – как ударить, – а знал бы я, как мне еще захочется его ударить – там бы, на месте, и отпиздил, всем бы лучше было. Но рожи их морфированные так были прекрасны, что про отпиздить даже мысль в голову не приходила, и вот он сидел рядом со мной, шевелил от волнения заостренными ушами, рукоятку поддельного меча нервно дрочил потной ладошкой и с презрением жаловался на трудную жизнь в провинции, на тоску смертную, на одни и те же повсюду морды, говорил, что как закончит школу – в Москву! в Москву! – немедленно, без вариантов; кем-то большим у него в Москве папа работал, но сыночка, кажется, особо не стремился видеть рядом с собою – впрочем, мое ли дело? Узнав, что мы ванильщики, встрепенулся, расправил плечи, облизнул пунцовые губки, но я легонько щелкнул его по морфированному ушку, сложил на лице мину сожаления – и он обмяк, посерел снова. Извинился, замялся, подскочил к своим, пошептался минутку и пришел к нам блеять, что приглашение есть от их стола к нашему столу – прокатиться в лес, «погонять троллей – тут у нас штук десять живут за подлеском». «Что за тролли?» – он сделал хитрую морду, пообещал, что сами увидим; Волчек немедленно сказал: «Нет уж, нет уж!» – но я представил себе еще один вечер мрачных посиделок в номере перед вэвэ и сказал ему: да чего, поехали, погуляем. По дороге уже, на заднем сиденье, рядом с влюбленным в барменшу гномом, Волчек наклонился ко мне и тихо спросил: «Медведи?» Но они не были похожи на тех, кто пойдет медведя «гонять» со своими декоративными мечами, – если, конечно, этот медведь не окажется им по коленку; я подумал как раз, что, скорее, мутировавшие лисы – словом, средних размеров нестрашная живность, пострадавшая от местной безвредной экологической обстановки, кто-нибудь, кого уездный эльф может с честью для себя погонять по лесной полянке.