Мраморный столик на львиных ногах. Алебастровый ангел с ракушкой в руках. Столько мечтал сюда попасть – даже не верится, что выбрался. В последний день вытребованного отпуска приехал Йонг Гросс благословения просить у духа святого Орсона, покровителя всех гениев-неудачников.
Прекрасные какие купальни, только оргии снимать. Но никто, конечно, не даст мне оргии снимать; ой, скажут, не было тут никогда оргий, не было. Небось, и вправду не было. И слава богу, что не дадут снимать. Глядя на отражения мозаичных стен в аквамариновой неживой воде, я думаю о том, что мне грех жаловаться. Я понимаю объективно, что я перешагнул Уэллса; мне даже не стыдно так думать, объективная правда, ничего не попишешь – я снял не один великий фильм, я снял три. Но признание – тут у нас с ним все поровну, одни утешительные призы, утешательные: «Голден Пеппер» за режиссуру, «Оскар» за сценарий. И вечные палки в колеса от прокатчиков: тогда боялись мести разгневанного злобным шаржем на себя и свою зазнобу Херста, а сейчас – просто боятся меня, просто боятся. Все измельчало, даже медиамагнатов больше нет. Только своими руками из себя можно настоящую фигуру слепить, только творчеством своим. Как Орсон. Как Гауди. Как я сам.
Все бредут, а я стою у бассейна и сдвинуться не могу, и притворяюсь, что снимаю бассейн на комм, чтобы не торопили. Будущее горько, настоящее хмуро. Впереди работа у Бо и попсовый бессмысленный дух зоосюсюканий, ремесло – не искусство. Но это – будущее, а настоящее – страшнее, потому что мне не хочется ничего, кроме этой вегетативной, стыдной работы, – и я стыжусь себя в своем настоящем. Ничего, ничего не хочется. Так и надо жить. Снимать пустую чилльную дешевку, как Уэллс снимал – рекламу, посредственные нуары, бесконечные экранизации. Ничего не хотеть. Ни о чем не мечтать. Не валяться в дешевой грязи голденпепперов, а тихо пересматривать по вечерам классику. Эда Вуда, Лючио Фульчи, Аннабель Чонг. Ностальгическая мудрость, пыльный покой старого кино.
Месяц повторял себе: у меня больше нет амбиций – и почти поверил. По крайней мере, твердо знаю, что у меня действительно нет больше амбиций делать то же, что раньше: сердца, гениталии, смерть, любовь. Хватит.
Экскурсовод говорит о Херсте так, будто Херст на время отлучился. Трогательно – не то слово. Зря старик когда-то взъелся на «Кейна» – если б не этот промах, остался бы экстравагантным гигантом, мастером архитектурного монтажа, гением в своем роде, а так – комичная фигура.
Старомодный автобус едет с горы, и в окне последний раз виден силуэт замка, тающего у горизонта. Сколько бы нынешняя прислуга ни делала вид, что барин в отъезде, дом все равно похож на склеп. Лучше было бы откровенное запустение. Пусть бы растили огурцы в розариях, рассаду в бассейне, в ванну бы складывали бататы. Эстетическая исчерпанность во всем, что меня сейчас окружает; или это я только ее и вижу? Два месяца ползал по стране, в себе копошился, уставал, искал, плакал – а все, чтобы вдруг понять одним прекрасным утром, ошалело глядя в зеркало, нелепо зажав зубную щетку во взмыленной пасти: кончилось наше время. Чилли, ваниль, «каплинг», «миксинг», расчлененка, обнаженка, порно, как мы его знали, и холили, и лелеяли – вот и все. Дело не в том, что я больше не хочу снимать. Дело в том, что я все снял. Три фильма – и закрыта тема, и впереди – только наблюдение за закатом великой империи: как она медленно проседает на голых золотых ножках, неспособная удерживать похабный, яркий, прекрасный, становящийся ненужным груз. Я это увижу, я, своими глазами: как кончается век порно. И мне будет очень жалко. И очень сладко тоже. Потому что я победил. Прекрасная эпоха увядает опавшим листом, еще роскошным в своем предсмертном пурпуре; сухой пыльцой рассыпается под пальцами, фата-морганой исчезает на горизонте.
Замок Херст уже не виден за поворотом.
Аста ла виста, бэби.