— Отец мой — умный государь, а отдыхать почему-то любит с дураками.
Артамон Матвеев вошёл в ворота своего двора и остолбенел, увидев Савелия Сивого и Андрея Алмазова, он замахал на них руками, затем выпалил, обращаясь к Андрею:
— А я думал, што тебя зарубили. До меня дошло, што вор Стенька Разин в Астрахани усех дворян перебил.
— Вон Сивой спас. Из пытошной избы с цепи сбил. Однако корапь не уберегли, пожёг Стенька.
— То ведаю, в своё время с тебя взыщу.
— То не моя вина. Воевода князь Прозоровский не дал «Орёл» увесть.
— С Прозоровского тепереча Бог вопрошает. Ты же могешь свою провинность уже севодня делами замолить. Ведомо мне, што Никон из монастыря, в коем заточен, гонца с грамоткой послал к вору Стеньке. Гонец тот в виде слепца с поводырём где-то здеся, на Москве. Сыщи мне тово гонца, и не токмо вина твоя забудется, но и награду обретёшь великую.
— Брата я повидать хотел, ну да ладно, пойду попытаю дело, Артамон Сергеевич. Хоша всё ж таки не моя то вина.
— Иди с Богом, Андрюша, большего я для тебя сделать не могу. Токма домой не захоть, тама пристава со стрельцами дожидаются. Князь Одоевский самолично разбор ведёт о пожоге царёва корабля. А с Разбойным приказом шутковать плохо, с одних цепей на другие перевиснешь.
Андрей, уйдя со двора Матвеева, дошёл до Георгиевского переулка и, зайдя в дом к Авдотье Немой, переоделся в одежду юродивого. Авдотья жила за его счёт, у неё он держал свои сундуки с драными рубахами нищих и богатыми шубами бояр. Прицепив на спину мешок с тряпьём в виде горба, он вышел из дома и по Дмитровке спустился к Кузнецкому, а через Неглинную и потом по Сретенке, мимо Сретенского монастыря, побежал к «Лупихе», в котором в этот час уже сидела вся окрестная рвань, пропивающая свои ночные доходы.
У входа в кабак он столкнулся с вываливающимся оттуда безобразно пьяным попом и потерял ещё время, отдирая вцепившиеся в кафтан пальцы. Однако это помогло ему успокоиться, он сильно запыхался. В кабак он вошёл не торопясь, зорко поглядывая по сторонам, выискивая в смрадной духоте знакомых, здороваясь с ними, выбирая, куда бы присесть.
Здесь хорошо знали его как горбуна. Он врос, вжился в этот мир костарей и разбойников, зернщиков и шишей[89], воров и нищих — он был своим, жалким, озлённым калекой, нескладным горбуном с вывороченными губами. В углу сидел ночной шиш Осока.
— Здорово, Иван! — окликнул его Андрей. — Как живёшь?
— Горбун?! — изумился Осока. — Гляди-ко, братцы, кого принесло! Давненько тебя видать не было. Выпьешь?
Осока был крупнейший рыночный тать[90]. Он промышлял и в Верхних рядах, и на Ногайском, и даже на Троицкой площади, года три как ставшей называться Красной, но многие по привычке прозывали её по-старому. Били его редко, он не попадался, однако смолоду, после Константиновской башни, лоб его был исполосован скрывавшими клеймо шрамами, которые теперь белели паутиной, разрезающей морщины.
— Слух пошёл, што ты чью-то бабёнку снасильничал? — усмехаясь, сказал Андрей, чтобы переменить тему разговора.
— Брехня! — ответил Осока. — Али ты думаешь мене энтих не хватает?
Он плечом указал на сидящих в кабаке гулящих жёнок. Андрей принял ковш из его рук, высосал не торопясь, покосился на нарезанное толстыми ломтями копчёное сало, но есть не стал.
— Спаси Бог, — сказал он, вытирая губы краем рубахи.
— Сыграем? — предложил Осока.
— Сыграем! — весело согласился Андрей, вытаскивая из кармана волчок, который надо было ловить двумя пальцами.
Дверь открылась, в кабак, держась друг за друга, гуськом вошли нищие. Первым выступал зрячий — крупный мужик лет тридцати пяти, с лохматой бородой. Под мышкой он нёс блюдо, куда бросали милостыню.
— На! — бросил Осока полушку[91].
— Годи! — осадил его Андрей, наматывая верёвочку, крутанул.
Волчок, прыгая, побежал по столу. Сколько бы Осока ни сжимал пальцы, поймать волчок он не мог, пока Андрей считал до двадцати. Две полушки перешли к нему. Увеличили ставку до копейки. Краем глаза Андрей видел, что слепые сидели недалеко от двери. Он в третий раз пустил волчок.