Увертюра кончилась. Хаят взглянула на себя в зеркало. Дождь аплодисментов бушевал в зале.
Через пять минут ее выход. И вдруг Хаят охватил страх — оперу принимают хорошо, а что будет дальше?
Она прошла узким коридором. Увидала маленький микрофон на краю сцены, подумала: «Может быть, он услышит меня», ей стало покойно и, не дожидаясь указания режиссера, она точно ветер выскользнула на светлую сцену, подхваченная зыбкой мелодией радости.
Она забылась. Она пела, подойдя близко к микрофону.
Где ты, милый?
Я жду,
Я люблю, слышишь ли?
Она видела землянку, усталые руки, протянутые к огню, видела Шакира. И зал настороженный, точно боясь вспугнуть ее, слушал, затаив дыхание, и вдруг раскололся разом громкими хлопками, требуя повторить арию…
Хаят пела. Ей было легко. Она не чувствовала усталости, ей казалось, что она может петь очень долго, доверяя людям что-то очень большое, хорошее.
Когда закрылся занавес, ее обступили артисты.
— Поздравляем, Хаят ханум!
— Вы прямо колдунья…
Она стояла смущенная, счастливая, не зная, что сказать. «Слышал ли он меня?» — думала она. Ей пожимали руки. Она быстро отвечала:
— Спасибо, спасибо…
И когда осталась одна в тихой гримировочной и легла на диван — в театре все знали ее излюбленную привычку и поэтому никто не мешал ей, — когда вдруг почувствовала приятную истомленность, она закрыла глаза, точно опять улетая далеко, но в дверь кто-то постучал и просунул в щель лист бумаги:
— Это вам.
— Очевидно, поздравительная телеграмма… Положите на стол, — сказала Хаят, не поднимаясь. Она лежала и думала: «От кого бы это могло быть?» Но вскоре забыла об этом и снова перенеслась мыслями на сцену, представляя, как она будет петь в последней картине. Она слышала, как прозвонили два раза, вдруг быстро соскочила с дивана и, захватив на ходу со стола телеграмму, заторопилась к выходу.
В коридоре одна из певиц, молоденькая, с тонкими руками, спросила ее, показав на свой грим:
— Хаят апа, хорошо так? — и заговорила сбивчиво, краснея: — Если б мне удалось спеть когда-нибудь, как вы… О нет, этого наверное, никогда не будет.
— Будет. — Хаят ласково взяла ее за руку.
Прозвенел третий звонок. Хаят подошла к свету у сцены и развернула плотный лист. Все закачалось и тихо закружилось. Она продолжала стоять на одном месте, но будто оказалась вдруг в глубоком колодце.
«Лейтенант Шакир Гайнутдинов пал смертью храбрых в боях против врагов…»
— Хаят апа, приготовьтесь к выходу, — громко сказал рядом помощник режиссёра. Она не ответила. По ее щеке косо ползла слеза. Посиневшие губы вздрагивали. Она вся сникла.
О продолжении спектакля нельзя было даже и думать. Помощник режиссера мял в руках программу, не зная что предпринять. Он даже не успел спросить: «Что случилось с вами, Хаят апа?», как она, покачнувшись, пошла на сцену.
Она пела.
Она пела тихо. Она чуть пригнулась. Она была матерью, у которой белые убили двух сыновей. Вот она подошла к речке, прислонилась к одинокому дереву и запела громче, словно вслушиваясь во что-то огромное, спрятанное глубоко в сердце. Эта песня напоминала о большой земле, осеннем примолкшем лесе, о далеком, бегущем облаками небе и тишине упавшего вечера.
Она трудно передвигалась по сцене, и дирижер удивленный ее игрой, застыл тонкой палочкой, и уже не только Хаят плакала, стоя на середине сцены, но и оркестр стонал, плакал.
Печально звенели скрипки, тяжело вздыхала виолончель. Но вот призывно запела труба, Хаят выпрямилась, подняла голову, взбежала на горку, и полилась чистая щемящая песня, прозрачная, как утро после дождя, — Хаят пела громко, высоко, точно хотела, чтоб ее голос, ее скорбь услыхали степи, леса, птицы. И уже вступил хор, и в зале все встали…
Когда закрылся наглухо занавес и вспыхнул яркий ослепительный свет и Хаят убежала в гримировочную, за сценой стали собираться гости, чтобы поздравить ее. Но стоящий у двери помощник режиссера что-то сказал директору, и тот быстро вошел к Хаят и вернулся назад ни на кого не глядя, не улыбаясь.
— Хаят Мансурова никого не может принять сейчас. Она просила поблагодарить вас. Ей… Она просила извиниться от ее имени… — сказал директор.