– Это моя кошка Катька, – сказала она, махнув рукой в сторону кошки, что возникла перед ними, щуря сонные глаза. – Вот вам тапочки.
– Ах, какая чудная кошечка! – присев перед кошкой, откликнулся он, пряча смущение за радушным тоном. Должен ли он снять пиджак? Не услышав приглашения, он остался в нем.
Под ее громкие деловые реплики они пошли осматривать квартиру, которая оказалась весьма недурна. Она так подробно расписывала расположение и набор удобств своей жилплощади, как будто он явился по объявлению, чтобы снять ее. Миновав среди прочих одну из комнат, она махнула в ее сторону рукой и сказала:
– Здесь у меня спальная. Извините, не показываю – там бардак!
Он с замиранием вообразил мятую постель и брошенное на нее нижнее белье, пахнущее ее телом, и даже вообразил полное флаконов, спреев и тюбиков трюмо с зеркалом, как у матери. В гостиной он заметил на стене большую фотографию, на которой ее обнимал красивый мужчина. Касаясь головами, оба беззаботно и радостно смеялись. Он испытал ощутимый укол ревности и, вежливо улыбаясь, похвалил:
– Замечательная квартира, просто замечательная!
Потом они устроились на кухне, и она принялась собирать на стол. Он сидел, комкая руки и не зная, о чем говорить: небывалая робость одолела его. Заметив телевизор, он спросил, можно ли его включить – там сейчас должны быть новости.
– Вот вам лентяйка, ищите! – сухо сказала она и положила перед ним пульт.
Он включил телевизор и добавил звук. Иначе, казалось ему, она услышит набат его сердца. Кроме того, нехитрая правда, что струилась с экрана, могла дать повод для остроумных реплик. Мужское молчание и говорливость – две крайности, и обе подозрительные.
Она двигалась по кухне, открывала дверцы, выдвигала ящики и звенела посудой, незаметно поглядывая на него. Оставаясь в джинсах и застегнутой кофте, не позволявшей пуговицам, кроме верхней никаких вольностей, она тем самым как бы давала понять, что хоть и уступила еще на вершок, но обоюдная сдержанность по-прежнему их рулевой. Намек, конечно, прозрачный, но излишний – он со своей стороны не смел и мысли допустить о чем-то большем, чем стесненное чаепитие. Она вежливо поинтересовалась, какой чай и с чем он желает, тем же тоном поведала о своих вкусах и, закончив накрывать на стол, уселась напротив:
– Прошу, угощайтесь!
Они принялись за чай, и он спросил, что она делает завтра и не желает ли побывать у него в гостях. Он познакомил бы ее с матерью, которая этого очень хочет, и приготовил бы для нее что-нибудь вкусное.
– Не знаю, посмотрим. В принципе, завтра я свободна…
Он рылся в голове, отыскивая там веселую историю, которой мог бы прогнать стеснение. «Это я уже рассказывал, это неприлично, это пошло, это гадость, это не для женских ушей…». Его красноречие сменилось косноязычием, она же со своей стороны не делала ничего, чтобы облегчить его участь. Разговор не клеился, и, растянув неловкость на час, они отправились в прихожую прощаться, так и не решившись назвать вещи своими именами. Он надел куртку и стоял спиной к двери, глядя на хозяйку.
– Спасибо за содержательный вечер… – начала она не без иронии, и тут он вдруг сделал шаг и приблизился к ней лицом с ясным и дерзким намерением.
Она застыла и закрыла глаза.
– Наташа… – выдохнул он и коснулся ее губ.
Уклоняться она не стала. Новые губы – новые паруса, новое плаванье…
Он не набросился на нее, что было бы вполне естественно для спущенного с цепи кобеля, а осторожно взял ее за плечи и чуткими мягкими губами принялся изучать ее лицо. Он прикасался к ее коже ровно настолько, чтобы прикосновение было ощутимым и, задержав его, так же тихо отступал, унося с собой нежный жар дыхания. Затем возвращался к ее губам и начинал любовную молитву с новой строки. То, что он делал, можно было назвать пароксизмом обожания, воспалением страсти, инъекцией любовной инфекции. Она стояла, опустив руки, закрыв глаза и едва дыша. Он отстранился от нее. Она, следуя ритму его поцелуев и обнаружив вдруг, что этот ритм нарушен, открыла глаза. Он с восторгом смотрел на нее.
– Наташенька! – тихо проговорил он. – Ты не представляешь, как я тебя люблю!