Оставшись один, он принялся убирать со стола. Минут через двадцать на крыльцо взобрались легкие шаги. «Можно?» – ржавым голосом спросила сама себя уличная дверь и сама же себе ответила: «Можно…» Входная дверь распахнулась, и появилась Галка.
– Вот и я! – объявила она, глядя на него тревожно и радостно. – Дверь я закрыла на засов.
– А как же остальные?
– Сами управимся! – улыбнулась она, и он склонился над ней, освобождая от мягкой, фасонистой по местным меркам куртки.
Она поправила волосы, одернула серый свитер, который ей так шел, и они не без смущения принялись наводить порядок. Порхая по дому, она сообщила, что дочка Анжелка учится в пединституте в Пензе, как когда-то Тамара, что мать еще хоть куда, что у нее самой неплохая работа на швейной фабрике и что Санька тоже при делах, и хотя попивает, денег им вполне хватает. Он сопровождал ее рассказ безликими восклицаниями, украдкой наблюдая за проворными движениями, за изгибами и поворотами ее тела, обтянутого свитером и черной юбкой, и удовлетворенно замечая, как сквозь новый зрелый облик вовсю заиграли ее прежние черты. Когда закончили, он предложил ей чай. Она отказалась и сказала:
– Давай лучше посидим.
Он включил телевизор, и они уселись на диване напротив. Она поежилась, как от холода и попросила:
– Расскажи о себе. Я слышала, ты не женат? Почему?
Он собрал мысли и стал рассказывать какую-то путаную возвышенную историю надежд и разочарований, которую обязательно отыщет в себе всякий, не решаясь признаться в проигрыше. Она слушала, подперев грудь скрещенными руками, закинув ногу на ногу и глядя перед собой.
– Знаешь, о чем я жалею? – вдруг прервала она его, повернув к нему лицо. – Что не затащила тебя прошлый раз в постель. Очень жалею. Был бы у меня теперь от тебя ребеночек. Только очень зла я на тебя тогда была, очень. А как ты думаешь? Тоже мне – явился, не запылился! Столько лет ни слуху, ни духу! Очень злая была, очень… А теперь уже нет…
– Ты извини, меня, Галка… – покаянным голосом тихо произнес он, впервые, пожалуй, прикоснувшись к тому высокому оскорбленному чувству, каким, не в силах мстить, становится отвергнутая женская любовь. Он разомкнул ее руки, взял ту, что ближе и, склонившись, приложил к губам:
– Прости, Галчонок, прости…
Она другой рукой принялась гладить его голову – как когда-то.
– Куда же делись твои волосы, Димочка? – тихо и грустно говорила она. – Никак, на чужих подушках растерял?
– Выходит, так… – ответил он, не поднимая головы и не выпуская ее руку.
Мягкая рука пахла земляничным мылом.
– Какой ты большой стал… – сказала она, оглаживая его широкую спину. И неожиданно добавила: – Поцелуй меня!
Он поднял голову и вопросительно посмотрел на нее:
– Как – поцеловать? А… как же Санька?
– Спит твой Санька. Напился и спит.
– Но я не могу, это нехорошо…
– Что нехорошо? Пить?
– Ты понимаешь, о чем я…
– Понимаю. А никто и не узнает. А я… а что я? Я как была твоя, так и осталась!
Она ясно и просто смотрела на него через двадцать лет разлуки с твердой решимостью заполучить его тело, великодушно не замечая его случайных попутчиц, что отщипывали от ее заколдованного счастья сияющие кусочки, превращавшиеся, в конце концов, в их руках в кусочки тыквы.
Ну, а он? А что он? Он брошен, он отвергнут без надежды, что его снова призовут, он тоже нуждается в утешении. Теперь в ЕЕ доме хозяйничает другой, и как всякий победитель, спешит переименовать священные для него места – прихожую имени первого поцелуя, спальную первой добрачной ночи, диван вдохновений, кухню имени полезной и здоровой пищи, гостиную торжественного обручения. Победитель будет носить его халат и накрываться его одеялом. Какая незатейливая пошлость – спать со своим шефом! Шлюха, неразборчивая, бесчувственная шлюха…