Встреча с марксизмом была одним из главных событий в моем интеллектуальном развитии. Она дала мне ряд уроков, которые я не забуду никогда. Она научила меня мудрости изречения Сократа: «Я знаю, что ничего не знаю». Она сделала меня фаллибилистом и запечатлела во мне ценность интеллектуальной скромности. И она заставила меня хорошо понять различия между догматическим и критическим мышлением.
По сравнению с этой встречей мои некоторым образом сходные встречи с «индивидуальной психологией» Альфреда Адлера и психоанализом Фрейда — произошедшие примерно в то же время (все они были в 1919 году) — были менее важными[33].
Вспоминая тот год, я поражаюсь, как много может произойти в интеллектуальном развитии человека за такой короткий промежуток времени. Потому что в то же время я узнал об Эйнштейне, и это оказало господствующее влияние на мое мышление — в долгосрочной перспективе, возможно, самое важное влияние из всех. В мае 1919 года предсказания о затмении, сделанные Эйнштейном, были успешно проверены двумя британскими экспедициями. И вместе с этими проверками неожиданно возникла и новая космология, и не как простая возможность, а как реальное улучшение Ньютона, — как лучшее приближение к истине.
Эйнштейн давал лекцию в Вене, и я пошел на нее, но помню только то, что я был потрясен. Я вырос в атмосфере, в которой механика Ньютона и электродинамика Максвелла считались несомненной истиной. Даже Мах в «Науке механики», критикуя теорию абсолютного пространства и абсолютного времени Ньютона, оставил в неприкосновенности его законы — в том числе закон инерции, которому он предложил новую захватывающую интерпретацию. И хотя он допускал возможность неньютоновской теории, он полагал, что прежде, чем мы начнем работать над ней, нам следует дождаться новых опытов, которые, возможно, будут порождены новыми физическими или астрономическими знаниями о регионах космоса, содержащих более быстрые и сложные движения, чем те, которые мы наблюдаем в нашей собственной солнечной системе[34]. Механика Герца не отклонялась от ньютоновской ни в чем, кроме формы представления.
Всеобщее согласие по поводу справедливости ньютоновской теории было, конечно же, результатом невероятного успеха, кульминацией которого стало открытие планеты Нептун. Успех был таким впечатляющим, потому что (как я сформулировал это позднее) теория Ньютона неоднократно корректировала эмпирический материал, который она была призвана объяснить[35]. И тем не менее, несмотря на все это, Эйнштейн сумел построить настоящую альтернативную и, как оказалось, лучшую теорию. Как и сам Ньютон, он предсказал наличие новых эффектов в пределах (и за пределами) нашей солнечной системы. И ряд этих предсказаний были проверены и оказались успешными.
Мне повезло с тем, что меня познакомил с этими идеями блестящий молодой студент математического факультета Макс Эльштейн, мой друг, который умер в 1922 году в возрасте двадцати одного года. Он не был позитивистом (как был им Эйнштейн в это время и еще годы спустя) и поэтому подчеркивал объективные аспекты теории Эйнштейна: подход с точки зрения теории поля; электродинамику и механику и новую связь между ними, а также завораживающую идею новой космологии — идею конечной, но безграничной Вселенной. Он привлек мое внимание к тому, что сам Эйнштейн считал одним из главных аргументов в пользу его теории — то, что она рассматривает теорию Ньютона как очень хорошее приближение; а кроме того, к тому, что Эйнштейн, хотя и считал свою теорию лучшим приближением, чем теория Ньютона, рассматривал собственную теорию лишь как ступень на пути к более общей теории; наконец, что Герман Вейль еще до наблюдений за затмением опубликовал книгу (Raum, Zeit, Materie, 1918), в которой предложил более общую и всеобъемлющую теорию, чем теория Эйнштейна.
Нет сомнений, что Эйнштейн все это и имел в виду, в особенности по отношению к своей собственной теории, когда в другом контексте писал: «Нет лучшего предназначения физической теории, чем указывать путь к более всеобъемлющей теории, в которой она будет жить в качестве предельного случая»