Лаврова в который раз поняла, что такой смерть. Она всегда разная. Главное, что ты уже ничего не чувствуешь и ни о чем не думаешь. Сколько таких живых мертвецов рассеяно по всему миру? Тысячи или их большинство?
Лаврова в который раз поняла, что такое любовь. Она похожа на укус яркой, блестящей, ядовитой змеи. Любовь проходит несколько стадий. Сначала ты ощущаешь покалывание и нетерпение, зовущие тебя к избраннику сердца. Затем онемение от неожиданного, невероятного везения. Потом космическую эйфорию счастья. И неизбежный паралич диафрагмы и остановка сердца. Любовь — это змея, кусающая свой хвост. Хуже тем, кто в конце. Лаврова всегда, всю свою жизнь, оказывалась в хвосте.
Лаврова позвонила супружеской паре, сказав, что согласна на их цену. Они обещали заплатить комиссионные и ускорить оформление. Лаврова решила оставить им мебель.
— Делайте с ней что хотите.
Она уволилась с работы и занималась тем, что выбрасывала и выбрасывала свои вещи. Все, что могло напомнить о прошлом. Ей тоже нужно было очистить свою память. Она выбросила черное платье, грузинскую сережку с черным ониксом, все фотографии, памятные подарки, сувениры, любимые книги. Все и вся. Без жалости и раздумий. Она собиралась начать новую жизнь с белого листа.
— Вычеркиваю, — каждый раз говорила она себе. — Все вычеркиваю.
Она покончила с делами и все дни напролет проводила, глядя на сильную белую птицу, которую так легко было разбить. Лаврова никак не могла понять выражение своих глаз. Что в них было? Печаль всего мира или надежда? Ей так хотелось это узнать, но узнать было не у кого.
Лаврова летела к родителям в Россию. Перед вылетом она выбросила свою сим-карту, которая была уже не нужна. Из прошлого она оставила только куриного бога и хрупкую белую птицу. Лаврова сидела у иллюминатора, не закрыв его пластмассовой шторкой, из него сплошным потоком лилось южное солнце. Ей было тепло, даже жарко. Лаврова положила ладонь на стекло, она засветилась красным. В теле Лавровой стремительно текли миллиарды красных кровяных телец, несущих эликсир жизни.
* * *
Немолодой мужчина спешил, расталкивая толпу. Он бежал по лестнице вниз, врезаясь в недоброе человеческое море. Он мчался по запруженной раздраженными людьми улице. Несся через перекрестки на красный свет под визг автомобильных шин. Наконец он догнал того, кого искал, и тронул его за плечо. Тот обернувшись, исподлобья посмотрел на своего преследователя.
— Дело прошлое, — задыхаясь, произнес Терентьев. — Скажите, как было на самом деле?
— На самом деле? — усмехнулся другой. — Извольте. Вашей жене никто не сумел бы помочь. Даже господь бог. Она поступила в коме, с травмами, не совместимыми с жизнью, и скончалась через двадцать минут, так и не придя в себя. Даже если бы была какая-то надежда, все равно случилось бы то же самое. В сельской амбулатории нет оборудованной операционной, аппарата искусственного кровообращения, вентиляции легких. Ничего нет. К ней не успела бы бригада лучших хирургов даже на вертолете. Она умерла, и в этом никто из нас не виноват. Мы сделали все, что было в наших силах. Все, что могли.
Он помолчал и с нажимом добавил:
— А другое? Другое нас не касается.
Терентьев хотел спросить еще, но разговор был окончен. Его собеседник уже растворился в толпе.
Терентьев вернулся домой и вошел в комнату сына. Тоненький, как свечка, мальчик стоял у раскрытого окна и смотрел через пыльное летнее небо на далекие облака. Смешной цыплячий хохолок и маленькие детские ребрышки светились в палящих лучах равнодушного солнца.
— Что ты там увидел?
— Ничего, — еле слышно ответил ребенок.
— Ты опять не поедешь на карате?
— Нет.
— Скажи когда.
— Никогда.
— Давай позовем Снежану. Ты же говорил, она особенная.
— Летать особенно.
— Что ты хочешь? — помолчав, спросил Терентьев. — Снова пойти в изостудию?
— Нет.
Терентьев стоял и смотрел на сына, глядящего в окно безнадежно и потерянно.
— Что же ты хочешь? — устало повторил он.
— Ничего.
* * *
— Сергей Александрович?
— Да.
— Это Елена Леонидовна, классный руководитель…
— Я вас узнал. Что-то опять с Никитой?
— Родители Магомедова подали жалобу. Ваш сын его избил. Жестоко для восьмилетнего мальчика. Очень жестоко. Мы не можем…