, — злится цирюльник и хватает его за пенис, чтобы удержать от падения; при этом старые внутренности болезненно напрягаются. В конце концов его кладут на пол еще к двум десяткам таких же. Из душевых головок на потолке начинают литься струи воды, и лес тел прыгает под горячим дождем и трет руки жестким мылом, которое сразу же крошится, и по цементу текут желтые потоки, как при больших разливах дождевых луж, окрашенных глиной. А телу приятно, что его облизывает такое множество теплых языков, и память о ночном горном воздухе на мгновение исчезает, и забывается, что под душевой печь, в которую истопник день и ночь кладет человеческие поленья. И даже, если бы тела подумали о том, что, возможно, в скором времени ими будут таким же образом нагревать воду, удовольствие, получаемое от мокрого тепла, все равно не уменьшилось бы. И они спешат мылиться, ведь в паху уже не печет; только у тех, кто лежит навзничь на цементе, губы разжимаются и сжимаются в значительно более медленном темпе, как будто воздух вытягивают сквозь всю длину худых, как палки, конечностей через ступни, которые исчезают в пару и вытягиваются до последней границы света. Капли горячей воды стекают со стеклянных глаз и с оскаленных зубов. Однако и по отношению к ним следует придерживаться лагерного порядка, поэтому те, кто уже закончил умываться, трут шелушащуюся кожу лежащих, как будто скребут шершавый пол, как будто мылят поверхность сушеной трески. И согнутое тело сидит на корточках на цементе рядом с коченеющим телом, и вода отскакивает от обритого черепа, как от каменной головы посреди римского фонтана, а из-под лежащего тела течет желтый поток. Тела, стоящие у стены, тем временем вытирают влагу с кожи, и кажется, что они как бы машут белыми салфетками, приветствуя лежащих, ведь на этот раз еще не пришла их очередь. А в действительности они об этом и не помышляют, потому что, вон, дверь только что открылась, и надо бежать наружу, и вновь угрожающие крики «tempo, tempo» прорезают ночь. У дверей рука хватает штаны, куртку, башмаки и рубашку, чтобы тело быстро взбежало вверх по ступеням. «Tempo, tempo», иначе плеть из бычьих сухожилий засвистит по только что вымытой коже, и только немощные все еще у двери и трясутся, пытаясь надеть штаны. «Tempo, tempo», но на мгновение успеваешь еще остаться в насыщенном паром помещении и продолжаешь впитывать в себя тепло, в то время как из душа падают последние капельки, как последние капли жизненного сока. Кто-то тащит по цементу тощее как жердь, уже бездыханное тело, а цирюльники уже крикливо зазывают вновь прибывших, так что у тебя нет другого выбора как бежать за толпой, которая, полуголая, мчится вверх по ступеням, ловит спадающие башмаки, подхватывает штаны и опять зажимает их подмышками. Крик старосты барака сейчас звучит далеко внизу, отсюда, из этого барака, а разрозненное стадо уже на второй, третьей, четвертой террасе, а некоторые даже еще выше и раньше других принесут свою кожу в укрытие барака на пятой террасе.
Сейчас, в лучах чистого солнца, эти видения кажутся неправдоподобными, и я осознаю, что наши беспорядочные процессии навсегда ушли в нереальную атмосферу прошлого. Они станут темными тенями в подсознании человеческого сообщества и будут побуждать многих к слепому поиску утешения из-за смутного ощущения несправедливости, а, возможно, они заодно будут побуждать их, для того, чтобы избавиться от неясного упрека совести, к безрассудной, инстинктивно изуверской агрессии. Поэтому было бы хорошо, если бы гидам удалось оживить в воображении посетителей фрагменты прежнего зла, а впрочем, и это невозможно, поскольку потребовались бы легионы экскурсоводов, чтобы разбудить всех европейцев.
Я стою перед бараком и думаю, что он похож на сарай, в котором хранят инструменты и небольшие машины рабочие, асфальтирующие дорогу или строящие новое здание, но это сравнение опять породил летний свет. Когда я был тут два года назад, и столяр, заменявший гнилые доски на этой стороне, жаловался, что такая работа дело пустое, у меня появились другие ощущения. Конечно, мне было по душе, что французы так заботятся о деревянном памятнике, но вместе с тем я внутренне сопротивлялся светлым заплатам среди почерневших, подгнивших и рассохшихся досок. И не столько из-за цвета, ведь я знал, что рабочий закрасит новые доски и сделает их такими же, как старые; просто я не мог вынести присутствия этих кусков сырого, только что распиленного дерева. Как будто они пытались пересадить в мертвую прогнившую плоть живые и сочные клетки, как если бы кто-то приделал полную белую ногу к плоской почерневшей мумии. Я был за неизменность уничтожения. Однако теперь уже невозможно отличить вставки, зло поглотило новые ткани и пропитало их своим гнилым соком.