Вот в этом-то стихотворении мать — последнее прибежище перед лицом всех потерь, утраты самой музы, перед лицом самой смерти. И мать утешает, прощает, отпускает.
Еще вчера людская злоба
Тебе обиду нанесла;
Всему конец, не бойся гроба!
Не будешь знать ты больше зла!
Не бойся клеветы, родимый,
Ты заплатил ей дань живой,
Не бойся стужи нестерпимой:
Я схороню тебя весной.
Мать здесь наделена прерогативами божества, всевластием абсолютным: по сути, он обращается к «Богу» в образе матери, ибо так утешать, прощать, отпускать может лишь Бог.
И если в поэме «Мать» он, поэт, или, как принято говорить, лирический герой, успокаивает, уговаривает, утешает ее, то во втором произведении «Баюшки-баю» это делает она. Она дарит не обещание чего-то, а разрешение всего:
Пора с полуденного зноя!
Пора, пора под сень покоя;
Усни, усни, касатик мой!
Прийми трудов венец желанный,
Уж ты не раб — ты царь венчанный;
Ничто не властно над тобой!
Не страшен гроб, я с ним знакома;
Не бойся молнии и грома,
Не бойся цепи и бича,
Не бойся яда и меча,
Ни беззаконья, ни закона,
Ни урагана, ни грозы,
Ни человеческого стона,
Ни человеческой слезы.
Но Некрасов слишком «земной», и есть все-таки последнее земное утешение, властное над ним до конца. Без него разрешение всего не разрешение, и «Бог» сходит на землю:
Усни, страдалец терпеливый!
Свободной, гордой и счастливой
Увидишь родину свою,
Баю-баю-баю-баю.
И в последних, почти предсмертных страданиях он ищет исход скорби по себе самом в скорби по родине, по народу, по другим, и если видит выход и разрешение, то там же в такой «круговой поруке».
Все это в пору тяжелейших физических мук человека, которого, как пишет М. Е. Салтыков в одном из писем, «еже-мгновенная неслыханная болезнь в сто ножей резала». «Нельзя, — сообщает он же П. В. Анненкову, — даже представить себе приблизительно, какие он муки испытывает… И при этом непрерывный стон, но такой, что со мной, нервным человеком, почти дурно делается».
И испытывает не только физические муки.
«Пир на весь мир» поэт не смог напечатать. «И вот, — пишет М. Е. Салтыков П. В. Анненкову, — этот человек, повитый и воспитанный цензурой, задумал и умереть под игом ее. Среди почти невыносимых болей написал поэму, которую цензура и не замедлила вырезать из 11-го №. Можете себе представить, какое впечатление должен был произвести этот храбрый поступок на умирающего человека».
Даже в «самиздатовских» публикациях — и у нас и за границей — «Пир» появился только после его смерти: правда, сразу же после этого широко распространяясь в списках. А в «Отечественных записках» его вырезали из всего тиража одиннадцатого номера за 1877 год, опечатали и затем уничтожили. Не удалась и попытка поместить эту часть поэмы в первом номере журнала за 1877 год. Поэт, свидетельствует один из лечивших его докторов, «несколько раз принимался за переделки поэмы, пользуясь короткими промежутками между страшными болями…». Ни с переделками, ни с «жертвами» цензоры «Пира» не пропустили.
Он не смог ни до конца поэму написать, ни напечатать до конца — написанное.
«Одно, о чем сожалею глубоко, — передавала сестра слова Некрасова, — это — что не кончил свою поэму «Кому на Руси жить хорошо». Я… сказала: «Поверь мне, что мы ее кончим». Он с тоской посмотрел на меня: «Нет, уж не кончим». И не кончил. Ведь, по собственным его словам, для окончания ему потребовалось бы несколько лет. А жить оставалось несколько месяцев».
Почему же так важно было кончить поэму?
«Начиная, — говорил поэт, — я не видел ясно, где ее конец…» Вряд ли он видел ясно, где ее конец, и заключая. Да и возможен ли в такой поэме конец? Очевидно, дело не в том, что можно было получить однозначный ответ, указать пальцем: «Вот — счастливый…» И недаром из разных свидетельств, мемуаров и просто догадок возникает такое количество разных претендентов на роль ублаготворенных найденным счастьем: от народолюбивых просветителей до горьких пьяниц…
Однако Некрасов, хотя уже и не надеялся на завершение работы, все же страстно желал обнародовать то, что — это становилось ясно — должно было оказаться пусть не окончанием поэмы, но все же концом работы над ней, хотел, как, наверное, сказал бы кто-нибудь из героев Достоевского, «мысль объявить».