– Я ей говорил: не уродуйся ты так над этими козявками, – рассказывал папа. – В конце концов, это всего лишь хобби. А она ночи напролет возилась со своими сушилками и распрямилками. Такая упрямая бывала иногда… Если что в голову вобьет – ее не сдвинешь. И в то же время хрупкая, как эти ее бабочки. Как всякий художник, глубоко чувствовала. Чувствительность – это хорошо, но таким людям, наверное, повседневная жизнь тяжело дается. Я еще шутил: мол, ей, наверное, больно всякий раз, как где-нибудь в Бразилии срубят дерево, или на муравья наступят, или там воробей в оконное стекло врежется.
Я бы, наверное, маму почти и не помнила, если бы не папины рассказы и замечания (всякие там па-де-де и аттитюды). Мне было пять, когда она умерла, и в отличие от тех гениальных людей, что отчетливо помнят даже собственное рождение («Ужасающе: словно землетрясение под водой», – сказал об этом событии известный врач Иоганн Швейцер), моя память о жизни в штате Миссисипи, к сожалению, работает с перебоями.
Папина любимая фотография, черно-белая, сделана еще до их встречи. На ней Наташе двадцать один год и она наряжена в викторианское платье для какого-то маскарада (нагл. пос. 1.0). Сам снимок не сохранился – я при необходимости рисовала иллюстрации по памяти. Хоть мама и на переднем плане, она словно теряется в интерьере, переполненном, как говорил, вздыхая, папа, «буржуазными цацками» (вообще-то, это подлинники Пикассо).
[НАГЛЯДНОЕ ПОСОБИЕ 1.0]
И хотя Наташа смотрит прямо в камеру, изысканная и неприступная, у меня не возникает и проблеска узнавания, когда гляжу на эту белокурую красавицу с четко очерченными скулами и великолепными волосами. Ну никак не сочетается она с тем, что все-таки запомнилось, хотя и в моих воспоминаниях осталось общее впечатление спокойной уверенности в себе. Гладкое, словно полированное дерево, запястье у меня под рукой; мама ведет меня в классную комнату с оранжевым ковром, пахнущую клеем, или везет в машине – молочно-белые волосы почти скрывают правое ухо, и только краешек мочки выглядывает, словно плавничок из-под воды.
День, когда она умерла, тоже вспоминается смутно и расплывчато. Кажется, я помню, как папа сидит в белой спальне, закрыв лицо руками, из-за ладоней слышатся странные глухие звуки, в комнате пахнет пыльцой и влажными листьями. Может, эти воспоминания я сама себе придумала, под давлением необходимости и «железной воли»?
Что я точно помню – как смотрю на то место у сарая, где всегда стоял ее «плимут», а там ничего нет, только лужица машинного масла. Еще помню, несколько дней, пока папа не перестроил свое расписание, меня забирала из садика соседка – красивая девушка в джинсах, с коротким ярко-рыжим ежиком волос. От нее пахло мылом, и, подъехав к дому, она не выходила сразу из машины, а какое-то время сидела, вцепившись в руль, и что-то шептала еле слышно – как будто просила прощения, но обращалась не ко мне, а к гаражной двери. Потом закуривала сигарету и тогда сидела молча, глядя, как дым вьется вокруг зеркальца заднего вида.
Помню еще, что наш дом, обычно скрипучий и сипящий, как страдающая ревматизмом старая тетушка, без мамы весь словно подобрался – ждал, когда она вернется и можно будет снова расслабиться и скрипеть, сколько душа пожелает, гримасничая половицами от наших торопливых шагов, хлопая входной дверью ровно по два раза с четвертью, икая карнизами, когда невоспитанный ветерок врывается в окно. Без мамы дом упорно отказывался жаловаться на жизнь. До нашего с папой отъезда в Оксфорд в 1993 году он тщательно строил благопристойную мину, как на нудной проповеди преподобного Монти Говарда в Новой пресвитерианской церкви, куда папа возил меня с утра пораньше каждое воскресенье, а сам ждал на автостоянке у «Макдональдса» через улицу – ел картофельные оладьи и читал «Нью Рипаблик».
При всей обрывочности воспоминаний читатель может себе представить, что дата семнадцатое сентября 1992 года невольно приходит на ум, когда, к примеру, учитель, забыв твое имя, называет тебя Зеленкой. Я вспоминала семнадцатое сентября в начальной школе «По-Ричардс», когда забивалась в самый темный угол за стеллажами в библиотеке, жевала принесенные из дома бутерброды и читала «Войну и мир» (Лев Толстой, напис. 1865–1869) или когда мы с папой ехали ночью по шоссе, папа хранил строгое молчание и его профиль был словно маска, вырезанная на тотемном столбе. Я смотрела в окно, на пролетающие мимо кружевные силуэты деревьев, и страдала от очередного приступа болезни под названием «что, если…». Что, если папа не надумал бы вдруг за мной приехать и меня из детского садика забрала бы