Еллешт заставил тело вытащить из кармана платок, вытереть губы. Тело слушалось плохо, руки двигались рывками, невпопад.
Всем, кто видел это действие, стало не по себе.
Автобус остановился у ближайшего мотеля, где был пункт помощи. Здесь вялого безвольного Фройта помыли в ванной. По окончании мытья с Фройтом случился инцидент, так как Еллешт, хлопоча, по ошибке включил кишечник на опоражнивание.
Не нужно, наверное, объяснять, почему после этого Фройт очутился в веселом доме, населенном Бисмарками, Эйнштейнами и Шикльгруберами.
Фройта определили в одну палату с Пипером (Шекспир) и Клайном (Клара Цеткин). Кличку ему дали весьма игривую — Дристунчик.
Соседи были людьми тихими, задумчивыми, но до поры до времени. По какому-то внутреннему свистку в них просыпались исторические персонажи, и тогда всё менялось.
Шекспир, не знающий ни слова по-английски, начинал трещать, как сорока, рифмуя всё, что взбредет в голову, а Клара Цеткин говорил басом: «В каждой операции, товарищи, главное план. Сегодня мы составим план фрустрации ревизионизма». И садился писать, водя пальцем по столу, так как не имел ни бумаги, ни ручки. А Шекспир ходил в это время по палате и бубнил: «Селедка — сковородка, ботинок — подсвинок, стул — караул…».
Фройт оцепенело сидел на своей кровати и порой подпускал голубков — это Еллешт, суетясь с организмом, стравливал лишний пар. Ему, Еллешту, было страшно некогда, он работал 24 часа в сутки. Понемногу он рос, креп, однако происходило это ужасно медленно.
Трижды за день нужно было тащить тело в столовую, запихивать в ротовое отверстие еду, перетирать её зубами, перемещать в вялый желудок. Ужас.
Когда Фройт за столом с остановившимся взглядом двигал челюстями и скрежетал зубами, чувствительному Фреди Меркюри становилось плохо…
Поэтом Пипер был никаким. Непонятно, с чего это вдруг он возомнил себя Шекспиром. Профанация, да и только. Впрочем, если учесть, что Шекспир — псевдоним Френсиса Бэкона, даже не псевдоним, а придуманное им лицо, то в притязаниях Пипера прорисовывается некая истина. Рехнувшись, он начал обезьянничать с несуществующего персонажа, а потому оставался пустым и трескучим, как погремушка.
В отличие от него Клайн был малость начитан про Клару Цеткин и во время сдвигов по фазе придерживался исторической правды.
Он превращался в решительную напористую даму, защитницу и покровительницу феминизма в революционном движении, он организовывал забастовки, вовлекая в них и соседние палаты. Чудики охотно ему подчинялись, но долго навязанную роль играть не могли — звала своя, более важная. И какой-нибудь член профсоюза, которому требовалось временами изрекать «Больше мяса в котлеты», становился вдруг Статуей Свободы и застывал с поднятой рукой.
Это привычного к трудностям Цеткин не смущало и он переключался на борьбу с милитаризмом. Или империализмом. Или центризмом. Или, как стреляный материалист, наводил тень на плетень.
— Вилли, — говорил он Вильгельму Завоевателю. — Вот ты всех под себя подмял. Так?
— Ну, — отвечал Завоеватель.
— А им по фигу.
— И что?
— Так, значит, ты их не подмял.
— А мне по барабану.
— Но ты же за них за всех отвечаешь?
— Ага.
— Тебе их поить-кормить надо?
— Ну.
— Фабрики для них строить, чтоб потом налогами обложить. Жилища, чтоб за свет драть. Станки покупать, чтоб создавали прибавочную стоимость. А, Вилли?
— Чего, гад, пристал? — спрашивал Завоеватель.
— Так, выходит, это не ты их, а они тебя подмяли, — говорил Цеткин. — А значит, никакой ты не Завоеватель. Ты простой клоп-эксплуататор, кровососущее.
— Сам дурак глупый, — обидевшись, отвечал Завоеватель и замыкался в себе. Но ненадолго, ибо мир был полон радужных перспектив.
Фройт всё время молчал, и это даже чудикам казалось странным. Они щекотали его, сверлили зубочистками — бестолку. Но немым он не был. Когда уж больно донимали, мог сказать «Отвали». Мог отвесить по уху, и рука у него при этом была тяжеленная. Отвешивал по накоплению, так как Еллешт вёл счет обидам. Нанес, скажем, десять обид — получай по уху, чтобы впредь было неповадно.
Так и отвадил.
Первым Еллешта обнаружил Вильгельм Завоеватель. Случилось это во время обеда.