– А ничего, что я пройду сейчас, ведь еще нельзя? – с надеждой наклоняюсь я к парням.
– Вам очень надо? – спрашивает тот, что справа.
Мне совсем не надо, но и признаваться нельзя, это будет предательством по отношению к Петровичу.
– Да нет, не очень.
Тот, что слева, тоже просыпается. Я становлюсь ему чем-то интересен. И правый задумался. Переглядываются. Надеюсь, они раздражатся на меня за ту путаницу, что вносится моей назойливой честностью в простую ситуацию.
Желая усугубить ситуацию, достаю из кармана пятьсот рублей. Это явный выход за пределы принятых здесь норм. Провокация? Контрольная закупка? Они должны обидеться, испугаться, они должны меня турнуть.
Нет, левый спокойно берет у меня деньги и говорит неожиданно интеллигентным голосом:
– Я вас провожу.
Спросив номер палаты, он ведет меня к лифту через прохладный холл. Приезжаем на третий этаж. И натыкаемся на великолепную бумажку с предупреждением. «Вход только в сменной обуви».
– Вот! – почти кричу я, тыкая пальцем в надпись, а потом в свои ботинки.
Парень мягко улыбается: мол, тут все так.
– Вы идите.
После этого он ведет себя странно. Лезет в карман, достает кошелек, роется в нем, отсчитывает из него две бумажки по сто и одну в пятьдесят рублей и аккуратно засовывает мне в карман. А пятисотку прячет.
– Это для Саши доля, для напарника.
И вот я сижу перед огромной кроватью, без сменной обуви и с дурацкими абрикосами в потных пальцах, стараясь не допустить заискивающего выражения на лице. Девушка так слаба и бледна, будто нарисована акварелью на огромной подушке. Трубки капельниц, впившихся в вены, почти такой же толщины, как ее руки.
– Вы кто?
Она меня забыла. Это хорошо. Речь постороннего заденет ее меньше. Ох, Петрович, как бесчеловечна может быть отцовская любовь! Что я должен сказать этой почти замогильной молодке? Меня умоляли намекнуть ей, что для Роди предстоящая операция может быть очень опасной. Обязательно клясться, что послал не Родя, не отец, а его друзья, что сам парень на все готов и не в курсе этого посещения.
Сижу, смотрю. Хочется кашлянуть. Взгляд сам собой избегает вида несчастной. При этом включается какая-то ненормальная наблюдательность. Я вижу, например, что капельницы работают с разной скоростью, одна процентов на двадцать быстрей другой. Может, так задумано, но меня это раздражает, как подмеченный непорядок. И радует одновременно – есть к чему придраться.
Я не должен вырывать у нее какое-то решение. Просто довести до сведения. Тихая, маленькая роль, почти что «кушать подано». Но на самом-то деле – только здесь до меня доходит – я навалю на это существо, почти уже впитавшееся в больничное белье, вдобавок к страданиям физическим еще и чувство вины.
Тошно! Ох, как тошно! Но выхода нет. Или есть? Нет!
Но если нет, тогда все надо сделать очень быстро. Убить без пыток!
– Вы кто? – опять спрашивает она. Все еще не узнала. Она смотрела меня спокойно, как с памятника. Я заглотил огромный кусок воздуха, чтобы подавить нервную дрожь внутри. Ладно, сейчас, на выдохе…
Но тут произошло вот что: стул подо мной качнулся, накренился и стал подниматься. И поплыл спинкой вперед. В глазах Милы блеснуло сильное удивление. Ведь казалось, что ее уже ничто не может ни заинтересовать, ни испугать в этом мире.
В коридоре стул мягко грохнулся на бледный линолеум, и я понял, что произошло. Боря и Федя, телохранители Петровича, якобы отправленные в отпуск без содержания, появились из-за моей спины.
– А, – сказал я.
– Пошли, – шепнул Федя. – Шеф ждет.
Петрович сидел на заднем сиденье своего BMW, откинув голову и закрыв глаза. Прерывистое, сиплое дыхание вырывалось из ноздрей. Все было понятно.
– Я не успел ничего ей сказать.
Он затаил дыхание, открыл один глаз и осторожно на меня посмотрел.
– Да?
– Клянусь.
И тут выдохнул так мощно, как будто вместе со своим воздухом он выпустил еще и мой, тот, что я хлебнул там, в палате. И объяснил мне: закончилось Родино обследование, и серь езные врачи черным по белому написали, что расставаться ему с почкой не надо. Слишком большой риск для донора, не стопроцентная польза для больной.