А я еще удивлялся, глупый, как это я в одиночке оказался, почему тут не наблюдается привычной по телевизионным жалобам правозащитников переполненности камер.
Придется провести ночь, сидя на холодном полу и прижавшись спиной к стене. Тоже холодной, кстати. Перспектива была настолько жуткой, что я даже хихикнул от отчаянья. Может, привлечь столь свойственный мне юмор? От этой мысли стало так тошно, что я сразу же стал выпихивать ее из сознания. Это каким же надо быть идиотом, чтобы считать, что юмор может быть помощником в по-настоящему невыносимом положении?
Но я еще не все знал о невыносимых положениях.
Постепенно, лишь постепенно я стал догадываться, что мне на самом деле предстоит.
Запах. Он не заснул вместе с куском разлагающегося человеческого организма там, на захваченной у меня койке, он двинулся на освоение всего объема камеры, а они у нас не слишком, как известно, объемистые. Что себе думает господин Лукин!
Сначала я попробовал не дышать, что помогло, естественно, ненадолго. Я встал, догадываясь, что запах тяжелее обыкновенного воздуха, и распространяется по полу, как лава из вулкана. Вулкан храпел и похрипывал на высоте сантиметров восьмидесяти от земли, миазмы, по моей теории, должны были размазываться понизу, и какая-то часть воздуха вполне могла бы остаться ими не занятой.
Некоторое время мне казалось, что моя теория верна. Ничего, говорил я себе, постоим одну ночку, попереминаемся с ножки на ножку. Но очень скоро я понял, что поспешил радоваться. В совершенно стоячей атмосфере вонь, пользуясь только своими внутренними возможностями, всползла по мне и запросилась в ноздри.
Я повернул голову в сторону, прижавшись щекой к склизкой крашеной стене, хоть на несколько сантиметров увеличить расстояние от заразы.
Следующий этап – зажать ноздри. Почему я никогда не ношу платков?
Рукав пиджака.
Я забился в самый дальний угол, снял свой сильно поношенный блейзер и прижал к лицу.
И в этот момент лежащий издал длинный, как бы членораздельный звук. Потом опять, несколько членораздельнее, чем в первый раз. Скоро я догадался, о чем идет речь. Он говорил всякий раз одно и то же:
– Нарьянма-ар. Нарьянма-ар.
Видимо, малая родина. Или сидел там. По большому счету, меня это не интересовало. И даже не намного ухудшало общую атмосферу в камере. Вонь все же мешала мне во много раз больше, чем пение.
Я отчаянно зарывался лицом в пиджак.
Сколько можно прожить в таком состоянии? Я потерял счет времени. И поэтому не знаю, на сто какой минуте вновь ожила нечеловеческая дверь. Она вдруг образовала в себе окошко и вывалила в мою сторону небольшой квадратный язык.
Они что, собираются меня кормить в такой обстановке?!
Оказалось – хуже.
– Эй, тебе тут звонят. – В окошке появилась рука с телефоном, с моим телефоном. Я проскользнул спиной по стене и протянул руку, но мое говорящее имущество мне не вручили.
– Не положено.
– Тогда, какого черта…
– Я тебе расскажу. Это твой друг. Он говорит, что «ночь тиха, над водой тихо светит луна, и блестит, да-да, понимаю, серебром голубая волна». Понял, да? Он там напевает так тихо, луной любуется, воздухом дышит на крылечке, понял?
Я, скорчившись у амбразуры, вглядывался в лицо лейтенанта – гримасничает ли он, издевается ли? Нет. Он был серьезен. Продолжал излагать мне телефонное сообщение.
– И свежим обуян дыханьем, стремлюсь к другим я начинаньям. А это нельзя передавать, не положено. Нет-нет, не положено.
Офицер милиции был одновременно и рупором и цензором. Но ярость моя была не в его адрес, а в адрес Савушки, только ему бы пришло в голову звонить мне в недра душной ночи со своими виршами о свежести.
Почему я вообще не пошлю как-нибудь этого, почти всегда неуместного гада? С Савушкой мы не видимся годами. Он зовет меня к себе, а я не еду и к себе не зову. Когда-то работали в одной редакции, а до этого учились на журфаке. Он бросил «продажную столичную журналистику» и бежал в «морально экологичные» места, Мстера, Мещера. Он изобрел афоризм о нашей когда-то общей профессии: хорош только мертвый журналист. То есть тот, которого убили, значит, кому-то мешал своей честностью. Он не принимает во внимание, что я-то остаюсь журналистом. Я бы послал его, с его «творческими» ночными звонками, буколическими восторгами, счастливой семейной жизнью. Но было, было у меня перед ним прегрешение. Давнее, случайное, не по моей воле выросшее в проблему. Впрочем, не будем преувеличивать. Если бы я тогда знал, что все так повернется, пальцем бы не шевельнул.