— А-а, — О'Брайен смущенно пожал плечами. — Я не психолог и не филантроп. Сработаться с Томом Смейзерсом я сработался, но все-таки могу его переносить только в небольших дозах.
Вот об этом теперь тоже приходится пожалеть. Он никогда не хвастал тем, что он — самый незаменимый на корабле: и потому что штурман, и потому что всех умней и находчивее; всегда был уверен, что почти и не вспоминает об этом. А вот теперь, в беспощадном свете надвигающейся гибели, ясно, что втайне он наслаждался этой своей исключительностью, самодовольно пыжился и любовался собой. Сознание своего превосходства всегда было тут как тут, словно уютная пуховая перина, на которой так приятно понежиться. И он нежился постоянно.
Своего рода недуг. Подобно недугу под названием «Хопкинс против Лаятинского», «Гуранин против Шнейдера», «Смейзерс против всех». Подобно недугу, разъедающему сейчас Землю, — когда два величайших государства, которым уже по самой их огромности и мощи незачем зариться на чужую территорию, готовы скрепя сердце и как бы против воли начать войну друг с другом: войну, в которой погибнут и они сами, и все другие страны, союзные им и нейтральные, войну, которой можно бы так легко избежать и которая, однако, неизбежна.
Быть может, подумал О'Брайен, они вовсе не заразились неведомым недугом на Марсе; быть может, они просто привезли его с собой на эту славную, чистую песчаную планету — недуг, который можно назвать болезнью Человечества, — и вот он их убивает, потому что здесь для него нет другой пищи.
О'Брайен встряхнулся.
Надо поосторожнее. Этак и спятить недолго.
— Лучше уж буду опять разговаривать сам с собой. Как поживаешь, приятель? Как самочувствие, недурно? Голова не болит? Ничего не ломит, не ноет и усталости не чувствуешь? Тогда ты, верно, уже помер, милый друг!
Среди дня, войдя в больницу, он понял, что у Белова болезнь, видимо, перешла в четвертую стадию. Смейзерс и Гоз еще лежали пластом без сознания, но геолог очнулся. Он беспокойно поворачивал голову то вправо, то влево, и взгляд его широко раскрытых глаз был непонятен и страшен.
— Как вы себя чувствуете, Николай? — осторожно спросил О'Брайен.
Никакого ответа. Голова медленно повернулась — Белов смотрел на него в упор. О'Брайен содрогнулся. Прямо кровь стынет в жилах, когда на тебя так смотрят, думал он потом, в машинном отсеке, снимая скафандр.
Может, на этом все и кончится? Может, от «болезни Белова» не умирают? По словам Шнейдера, она поражает нервную систему — так что может быть, человек просто теряет разум?
— Весело, — бормотал О'Брайен. — Очень весело…
Он поел и подошел к иллюминатору. В глаза ему бросилась пирамидка, установленная ими в первый день, — больше не на что смотреть в этой однообразной холмистой пустыне, по которой ветер гоняет клубы пыли.
«ПЕРВАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ ЗЕМЛЯ — МАРС ВО ИМЯ ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА».
Зря Гоз поторопился поставить этот памятник. Надпись надо бы переделать:
«ПЕРВАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ ЭКСПЕДИЦИЯ ЗЕМЛЯ-МАРС В ПАМЯТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА, КОТОРОГО БОЛЬШЕ НЕТ — НИ ЗДЕСЬ, НИ НА ЗЕМЛЕ».
Так было бы вернее.
Дальнейшее ясно и понятно: экспедиция не вернется, от нее не будет никаких вестей — и русские ни на минуту не усомнятся, что американцы захватили корабль и, пользуясь данными, полученными за время полета, совершенствуют технику переброски бомб. А американцы ни на минуту не усомнятся, что именно так поступили русские.
И экспедиция во имя мира станет поводом к войне…
— Гоз наверняка оценил бы такую иронию судьбы, — с кривой усмешкой сказал себе О'Брайен.
Позади что-то звякнуло. Он обернулся.
Чашка с блюдцем, не прибранные после обеда, плавали в воздухе!
О'Брайен зажмурился, потом медленно открыл глаза. Да, все правильно, чашка с блюдцем летают по воздуху! Словно бы неспешно, лениво вальсируют. Изредка чуть касаются друг друга, будто целуясь, и снова расходятся. И вдруг они опустились на стол, раз-другой легонько подскочили, как мячики, и затихли.
Может быть, сам того не заметив, он тоже подхватил «болезнь Белова»? Вдруг бывает и так, что без головных болей, без скачков температуры сразу наступает последняя стадия — галлюцинации?