Небозём на колесе - страница 54

Шрифт
Интервал

стр.

Я попросил у Дафны позволения сорвать несколько соцветий с ее одежды. Она разрешила. Мягкая, пушистая веточка щекотно коснулась моей щеки...

Более или менее по очереди мы прикладывались к висящему под потолком бурдюку. Доимая струйка, звеня и пенясь, вспять отражалась донышком. Преломляясь в стекле, вино окрашивало и ножку бокала. Наполнив его, я раз за разом неуверенней возвращался обратно. В один из этих рейдов, когда я на обратном пути решил прихватить ломоть хлеба, внезапно горстка гранатовых зерен взвилась вверх из-под моей руки из корзинки и, покружив, струйкой вылетела сквозь оконное стекло...

Мне было светло и покойно. Я с удовольствием смотрел вокруг, у меня в ладони лежали нежные соцветья хмеля.

Я прислушался к беседе Стефанова и Дафны. Старик говорил ей о танце, о том, что поэзия – это танец пары – звука и смысла. Что тайна стиха кроется в танцевальных движениях губ, языка, в систолах гортани вселенной, в зашифрованных ангелом гармониках связок; что смысл – это лишь дополнительная октава, сгущенная – иная, как лед есть иное состоянье воды, – форма звука и ритма. Что стих порождает танец, а ритмический рисунок стиха – это готовая хореографическая партитура.

Дафна, соглашаясь, призналась, что в танце она особенно чувствует бессмысленность обыкновенных слов, одновременно ощущая, что тело ее в движении рождает и само становится им – неким таинственным словом, которое произносит и – произносится танцем...

Мне было хорошо. Хорошо так, что я стал плавно раскачиваться вслед за слоями воздуха, несомыми упругим звуком из раковины. Вскоре я обнаружил себя в другом конце комнаты, в компании Пана и Эрота. Эти двое совсем надоели друг другу и теперь развлекались тем, что, встряхивая тыкву, брошенную Карелиасом, пытались, изловчившись, попасть болтавшимся на шнурке початком в дырку. Чача бултыхалась и выплескивалась наружу. Я попросил их налить мне немного чачи. Выпив, я поинтересовался у них, знакомы ли они с горбуном.

– О, еще бы, – пробасила похожая на растрепанный кочан голова Пана и, опрокинувшись, приняла в себя коротким водопадом остатки зелья. – Так знакомы, что сил моих больше нет переносить это знакомство. – И напруженный складками подбородок утерся краем шкуры. – Если он еще раз будет баловать с моими козами, я спущу на него собак, и тогда пусть не обессудит, – подмигнул, качнувшись, сатир Эроту.

– А я, – поддакнул ему Эрот, – если он еще раз попытается строить козни Наташе, – мальчик дотронулся ладонью до своих рожек, – такое наважденье ему устрою, что пропадет он отсюда надолго: есть у меня на примете одна горбунья в соседней деревне, – подмигнул он в ответ лукаво Пану.

– А почему вы спрашиваете, он что, вам тоже чем-то не угодил? – крикнул мне, услыхав наш разговор, Карелиас.

Большая черная птица вдруг села мне на лицо и подержала в своих крыльях мой разум...

Едва ли что уяснив из диалога сатира и мальчика, кроме того, что горбун им известен отлично, я отшатнулся на середину комнаты и крикнул, обращаясь ко всем:

– Как, вы меня спрашиваете, досадило ли мне чем-то это существо?! О, я мог бы вам рассказать, чем оно мне досадило, о, я бы мог...

Карелиас отвернулся от камина. Дафна перестала болтать со Стефановым. Пан поднял брови – две мохнатые гусеницы выгнулись, чтобы ползти. Эрот хлопнул от удовольствия в ладоши и легонько подпрыгнул на матрасе, как мячик.

Стефанов тихо произнес: «Глеб, пожалуйста, не надо...»

Но было поздно. Плотина уже дала течь, и беспорядочный поток негодования обрушился на мои голосовые связки...

– О, если бы, если б только я мог отлить отчаянье в звук, оно бы разнесло в пух и прах этот дом, прогремев, как гремит округа при переходе истребителем звукового барьера, и эхо бы смело и развеяло прах... И тогда бы опушка, на которой он стоит, покачнулась блюдцем, и лес бы, как трава, пригнулся, и зверье бы в нем ужаснулось... Что еще мне нужно исполнить для произнесения моего отчаяния? Что нужно мне еще пережить и домыслить, какой сверхчувственный барьер мне следует пробить своим впечатлением, чтобы шар, огромный шар моего крика раздался, вспухнув, неся и снося – все натерпевшееся здесь, в этом месте? О, я догадываюсь теперь, почему он – горбун, почему этот малахольный так невыносимо таинственен и ужасен! В самом деле, зачем ему горб?! Что ему проку в нем? Горб – это котомка, ноша уродства. Он противен и непристоен и, можно сказать, даже страшен. К тому же в обиходе он – бремя: с ним трудно спать или просто находиться в горизонтальном пространстве. Неужто не мог он себя покрасивей придумать? Да, теперь я знаю отчего – я знаю это с тех пор, как заметил, что горб его наливается, словно плод, зрея. Полость носимой им тайны растет вместе с моим отчаяньем. Я это заметил давно, еще в Москве, и теперь страшусь прироста с каждым его появленьем...


стр.

Похожие книги