Изумленно раскрыв глаза, взирал Конан на все это великолепие, на оживленную площадь, на увитую зеленью стену, на купола зданий из резного дерева десяти пород, что высились за бамбуковым частоколом, и чувствовал себя как-то непривычно. Во-первых, был он на голову или две выше всех местных обитателей, напоминавших статуэтки из коричневого сандала; и во-вторых, был он весь увешан оружием, а на площади, если не считать стражников, ни у кого не водилось и ножика длинней ладони. Ния, с ее ситаром, выглядела здесь куда уместнее.
Повернув к Конану лукавое личико, она улыбнулась и сказала:
– Не удивляйся, господин! У нас в Уттаре говорят: кто не видел Прадешхана, не видел ничего. И радость жизни обошла его стороной!
Но сама Ния То Кама в Прадешхане раньше не бывала. Расспросив свою маленькую невольницу за время морского путешествия, Конан выяснил, что родилась она вблизи западных уттарийских рубежей, с пяти лет обучалась в храме богини Лакшми, затем была украдена из святилища и продана в Иранистан, где весьма ценили юных танцовщиц и певиц из Уттары. Так что Прадешхан и Ние казался чудесной сказкой.
Протиснувшись сквозь толпу, они подошли к левому проходу в стене, над которым висели фонарики фиолетового и синего цветов. За ним тянулась улица, вымощенная деревянными плашками, с голубым балдахином, растянутым меж крышами домов; вдали играл и струился искусственный водопад, окруженный кустами шиповника с нежными розоватыми цветами.
Конан, очарованный, устремился вперед, но не успел он шагнуть на мостовую, как перед ним грохнули палки стражей. Эти молодцы, возникшие словно бы ниоткуда, вежливо кланялись и улыбались, но дубинки свои держали твердой рукой. Подбежал старший, в коническом бамбуковом шлеме с двумя колокольчиками по бокам, и что-то произнес, сопровождая слова плавными жестами. Киммериец взглянул на Нию.
– Чего надо этому парню с пучком соломы на голове? Мы должны платить за вход в город?
– Нет, мой господин. Он только хочет, чтобы ты оставил здесь свое оружие. Он говорит, что по улицам Прадешхана с мечами, секирами и копьями могут расхаживать лишь воины раджассы Оми Тана Арьяды.
– Скажи ему, что я тоже воин и не люблю расставаться с топором и клинком.
Ния заговорила на мелодичном уттарийском, в чем-то убеждая шлемоносца, но тот, приседая, кланяясь и побрякивая колокольцами, только с огорчением качал головой. Наконец девочка повернулась к Конану:
– Нельзя в город с оружием, никак нельзя. Прости, господин, но таков обычай в Прадешхане.
– Ладно! - махнув рукой, киммериец бросил к ногам стражей копье, отцепил ножны с мечом, кинжал, затем расстался с луком и колчаном, вытащил из-за пазухи пару метательных ножей покойного Саледа, а из сапога - еще один клинок, с кривым лезвием. На земле перед изумленными уттарийцами выросла груда оружия. Поверх нее Конан швырнул свой плащ и мешок; теперь, кроме подкольчужной безрукавки, штанов и секиры за спиной у него не оставалось ничего.
– Скажи парню с колокольчиками, пусть побережет мое добро, не то, клянусь Кромом, эти бубенцы сыграют ему погребальную песню. И еще скажи, что мы сперва пройдемся налегке по площади, а потом я оставлю у него свою секиру.
Когда Ния перевела, Конан взял ее за руку, повернулся и исчез в толпе вместе со своей невольницей. Он не желал расставаться с магическим топором, с другой же стороны ему хотелось осмотреть город, этот великолепный Прадешхан, куда не пускали вооруженных чужеземцев. Но в стене было два прохода! Не получилось у западного, попробуем у восточного, решил киммериец.
Они двинулись меж пестрых торговых рядом, и вдруг над ухом Конана раздался клекочущий голос Рана Риорды.
– Хорошо, что ты не оставил меня у этих приворотных стражей! Они, видно, не любят добрую сталь, если вооружились дурацкими палками!
Конан остановился и, отвернувшись от своей спутницы, едва слышно пробормотал:
– Ты что же, Рорта, понимаешь их речь?
– Разумеется! - заметил дух секиры не без самодовольства. - Я понимаю всякую речь, что звучит от Западного океана до Восточного с сотворения мира!
– Ну, тогда будешь говорить мне, о чем щебечут эти малыши, - Конан оглядел толпившийся вокруг народ. - Ведь кроме меня, никто не услышит твоих слов.