Теперь Никанор Дмитриевич считал себя опытным и закаленным большевиком, знающим, что нужно сделать сегодня, и уверенным в дне завтрашнем. Однако в последние недели все складывалось не так, как думалось.
Кукушкин шагал к фабрике не представляя, что его там ждет, но и оставаться дома не мог. Улица понемногу оживала. Выбежала, весело позванивая ведрами, заспанная девица, мелькали во дворах и окнах суетливые хозяйки. Трубы курились белесым дымком. Возле фабрики он еще издали увидел толпу рабочих. Кукушкин повеселел.
— Здравствуйте, товарищи! Почему ворота закрыты?
— Некому открывать! Ключи у Лавлинского.
— Не у управляющего, а у самого Лузгина!
Все закричали разом и бестолково.
— Тише, товарищи, — попросил Кукушкин. — Пусть кто-нибудь один.
Вперед вышел пожилой рабочий.
— Дело, стало быть, Митрич, такое. Пришли мы, как договорились на митинге, а ворота, сам видишь, заперты. Мы в контору, а там Лавлинский. Нет, говорит, дозволения хозяина на фабрику вас пускать. Поприжали мы его, он и признался, что ключи сам хозяин теперь держит.
Рабочие опять зашумели.
— Решаем так, — Никанор Дмитриевич поднял руку, призывая к тишине. — Ждите меня здесь, я сам схожу в контору.
И вот знакомые коридоры, двери. Когда-то он входил сюда со страхом, потом с верой в господскую доброту и справедливость. Теперь в нем не осталось и следа от детской робости и юношеской наивности. Все комнаты, кроме одной, были на замках. Кукушкин вошел. Лавлинский, коротко взглянув на него, продолжил чтение каких-то бумаг.
— Вы не находите странным, Герман Георгиевич, что сейчас, когда рабочие сами изъявили желание работать, вы их не пускаете на фабрику, в то время как в прежние времена тянули из них последние жилы.
— В прежние времена, — спокойно ответил Лавлинский, — вы бы не позволили себе вот так бесцеремонно входить сюда.
— Возможно, но это не моя вина: разучил меня Туруханский край правилам хорошего тона.
— Что вам угодно? — Лавлинский встал.
— Ключи! От ворот, от производства, от котельной!
— Для вас в них нет сейчас никакой необходимости, — все так же спокойно ответил Лавлинский, с иронией подчеркнув слово «сейчас».
Кукушкин, словно не заметив этого, негромко произнес:
— Когда я сюда шел, не знал, какое дать объяснение вашему поведению, теперь знаю — контрреволюция и саботаж!
— Что ж, — помедлив секунду, сказал Лавлинский, — пойдемте на фабрику. Однако эта экскурсия ничего не изменит. — Он вышел из-за стола и направился к двери.
Когда подошли к рабочим, управляющий громко, чтобы все слышали, обратился к Кукушкину:
— Я думаю, мы сначала пройдем на территорию вдвоем. Вы все осмотрите, сделаете выводы, а потом расскажете, — он сделал маленькую паузу, — товарищам.
Никанору Дмитриевичу предложение не понравилось, хотя рабочие одобрительно зашумели: «Ступай, Дмитрич, погляди. Мы здесь постоим. За нами дело не станет!»
Отсутствовали они минут двадцать. Никанор Дмитриевич вернулся озабоченный и помрачневший, подошел к напряженно ждущей толпе.
— Товарищи, — было видно, что ему трудно говорить, но он пересилил себя. — Товарищи, сегодня мы не сможем работать. И завтра, и, видимо, послезавтра… На фабрике нет сырья и топлива…
И среди недоуменной разноголосицы вопросов «как?», «почему?» со звонкой обидой прозвучало:
— Чего ж тогда митинговали? «Ломай традиции, защищай революцию!». Вот и защищай… Баламуты!
Впервые за многие годы Кукушкин растерялся.
Ему хотелось объяснить людям, что, обращаясь к ним с горячими словами призыва, он не думал о таких прозаических вещах, как сырье и топливо, но в этом только его вина, и этот случай не должен бросить тень ни на одного члена партячейки, ни тем более на Советскую власть, как того хотят лузгины, лавлинские и иже с ними. Но в горле застрял комок, который не удавалось проглотить…
А Лавлинский стоял в стороне с видом человека, который все понимает и даже сочувствует. Но именно сочувствие унижало более всего!