— Не хотела баба за деньги продавать, если бы вот, говорит, бельецо или обувку какую, — сказал сержант.
— А чего она на деньги сделать может?
— В общем, из жалости продала.
После еды разморило их, сало-то — не пшенка, легло приятной тяжестью, и почувствовали они вроде настоящую сытость.
— Ты что, и верно, решил Кате письма писать?
— А что?
— Да ничего… Может, и правильно решил. Правда, у нее с Витькой любовь была, но его тоже, как и тебя, в сороковом в армию забрали. Не решился я про него спросить, жив ли? Он, кажись, на западе служил. Может, она на фронт-то запросилась, когда на Витьку похоронка или что без вести пропал пришла? Надо было, конечно, спросить, но побоялся, а она сама — ни слова. — Мачихин помолчал немного, задумавшись, а потом продолжил: — Наверно, так оно и вышло… Эх, война распроклятая! Обезлюдит после нее Россия, особливо деревня. В пехоте-то все мужичок больше, а ее-то, родимую, и косит… — Он вздохнул горестно. — А ты пиши, конечно. Сам знаешь, как на фронте любое письмишко за счастье почитаешь.
— Буду писать.
— И вот что я тебе еще, сержант, скажу. Может, ты по молодости лет этого и не поймешь, но поимей в виду. К бабе надо относиться не только как к бабе, но и по-человечески. Вот и пиши по-хорошему, по-сурьёзному, а не всякие там шуточки-прибауточки. Как к другу фронтовому надо. Понял?
— Любишь ты, Мачихин, учить всех, — усмехнулся сержант.
— А что делать, раз вы глупые все, — на полном серьезе ответил тот, на что сержант опять усмехнулся.
— Может, ты и умнее, но здесь не нрав. Девчонкам надо про любовь писать, это уж я знаю.
— Опять ты, сержант, за свое. Какая любовь, война же.
— Ну и что? Девчонки и на войне о любви мечтают. Думаешь, твоей Кате интересны будут "сурьезные", как ты говоришь, письма? Нет. А вот напишу я, что понравилась она мне с первой встречи, что думаю о ней все время, вот это ей-то и будет приятно. Ты, Мачихин, забыл свои двадцать лет…
Мачихин посмотрел на сержанта, задумался, а потом, с неохотой признав правоту его, хмуро пробурчал:
— Ладно, валяй про любовь. Только по-хорошему. Понял?
Сержант не ответил, донеслось до их слуха знакомое жужжание, и оба, подняв головы, поглядели в небо: там высоко, серебристо поблескивала "рама", словно бы неподвижно висевшая в воздухе.
— Высматривает, сука, — зло пробормотал Мачихин.
— Да, высматривает, — подтвердил сержант тоскливо.
Они оба, нахмурившись, глядели на самолет, который медленно уходил на запад. Не быть бы беде, подумал Мачихин, как бы не высмотрела эта гадина ту деревню и лесок, где Катина часть стоит. Не больно хорошо они там замаскировались: и машины в деревне, и кухни дымили, не дай бог, засечет их, проклятая… Но вслух свои опасения высказывать не стал, но сержант, видать, и без него то же самое подумал, губы сжал и начал нервно цигарку крутить.
Вскоре "рама" исчезла из виду, но на душе у обоих стало тяжело и тревожно. Не обмолвившись ни единым словом, длили они свой привал и в дальнейшую дорогу не торопились… И поглядывали они на запад напряженно, страшась и ожидая, что вдруг услышат они оттуда дальний гул бомбежки, а услыхать должны, совсем недалеко они от того леса отошли.
Уже около получаса прошло, но все было спокойно… Сержант приподнялся.
— Может, пойдем, Мачихин?
— Погодим маленько… Я вот что спрость тебя хотел: ты ведь, наверно, десятилетку кончил?
— Да.
— А я церковноприходскую школу только, но кажется мне, что книг я читал поболее тебя.
— Вполне возможно, — согласился сержант. — Ты ж почти вдвое больше прожил.
— Не в этом дело, сержант, — веско сказал Мачихин, тем самым утвердив свое превосходство перед сержантом, который хоть и имеет среднее образование, но мало в чем смыслит и вообще парень легковесный и несерьезный.
Сержант потянулся, зевнул и сказал, что все-таки пора трогаться, а то они до вечера не дойдут до полевого госпиталя и где тогда ночевать. Мачихин посмотрел на запад, прислушался — все было тихо.
— Слава богу, обошлось вроде…
Мачихин взял бутылку, допил воду и бросил ее в сторону.
И тут-то одновременно со стуком о землю брошенной бутылки ударил им в уши первый отдаленный гром начавшейся бомбежки. Самолетов они, конечно, не видели, но разрывы гремели один за другим, пока не слились в один тяжелый, надрывный гул…